Выбрать главу

Он голодал уже седьмые сутки, и, судя по всему, ждать конца оставалось недолго…

Начинался обморок, когда он увидел, что дверь каземата отворилась и вошел какой-то чин то ли в военной форме, то ли в вицмундире и за ним вошел Ганецкий.

Ирод вошел последним. Чин подошел ближе, и Клеточников узнал в нем товарища министра внутренних дел Оржевского. Оржевский, подходя, что-то спрашивал, присматриваясь к Клеточникову, но Клеточников его уже не слышал. Он успел, однако, прежде чем потерял сознание, заметить, как Оржевский, который все присматривался к его лицу и все что-то спрашивал, вдруг перестал спрашивать и выпрямился, видимо, привыкнув к полумраку каземата, рассмотрел лицо и стал пятиться к двери.

Когда Клеточников очнулся, ему в первое мгновение показалось, что в каземате ничего не изменилось, три фигуры были перед ним, но ближней фигурой был Ирод, а две другие были рядовыми жандармами, которые, должно быть, принесли обед: у одного в руках была корзина с хлебом и каким-то кувшином, у другого — ведерко, в котором разносили щи. Клеточников тотчас все вспомнил и сообразил. Значит, он был в обмороке все то время, пока Ирод провожал высокого гостя, вышедшего из каземата, потом, проводив гостя, занимался обедом для арестантов, затем обошел с раздатчиками пищи все казематы в большом коридоре и теперь пришел к Клеточникову, последнему в коридоре. Вспомнил и то, как отшатнулся от него Оржевский. Что же испугало Оржевского? Может быть, Клеточников, уже теряя сознание, что-то все-таки намеревался сказать и приоткрыл рот и тот увидел цинготные десны? Но что спрашивал Оржевский? И что означал этот его неожиданный визит? Еще никто из высокого начальства не появлялся в казематах народовольцев с тех пор, как их заперли в равелине. Не означал ли этот визит реакцию на голодовку? Но что же можно было ожидать от этого? Выражение лица Оржевского как будто было участливое; впрочем, может быть, просто вежливое… Эти мысли пронеслись, покуда Ирод подходил к кровати, и, когда он подошел, переключились на Ирода. Ирод остановился в полушаге от кровати, встал над Клеточниковым, тихонько пошевеливая толстыми, каменными пальцами. И прежнее тревожное чувство вдруг снова сжало сердце: неужели вот теперь это начнется? Теперь…

— Дается молоко, — ровным голосом сказал Ирод.

Так вот оно что! Вот оно что! Значит, что-то на них подействовало… Клеточников повернул голову к Ироду:

— Мне?

— Тебе. До поправки будешь получать полбутылки молока в день и пол-лимона. А завтра начнешь получать белый хлеб. Разрешена прогулка. Пятнадцать минут в день. Когда сможешь ходить, — уточнил Ирод.

Значит, жизнь! Все-таки жизнь… жизнь…

— А другим? — спросил Клеточников.

— А об том тебе знать совсем незачем, — привычно обрубил Ирод, но, помолчав, ответил: — И другим.

Жизнь… Значит, не зря голодал… как будто не зря…

— Будешь есть? — спросил Ирод, и в голосе его теперь была не угроза, а как бы неуверенность и даже как бы тревога.

Отчего же нет? Можно и перестать голодать. Можно еще пожить… может быть, еще удастся пожить.

— Да, — сказал он.

— Вот и ладно, — с видимым облегчением сказал Ирод и жестом приказал жандармам разливать; те в полминуты налили в оловянную миску щей из ведерка и в стакан налили молока из кувшина, поставили все это на стул возле кровати и отошли к двери.

Клеточников стал приподниматься в постели.

— Пст! — позвал Ирод одного из жандармов и кивком указал на Шестого, жандарм помог номеру приподняться, положил подушку повыше на изголовье кровати, под спину номеру.

У Клеточникова закружилась голова, он закрыл глаза. Ирод, заметив это, вдруг нагнулся над ним и пощупал его лоб согнутыми пальцами. Этого движения, такого обычного и человечного, от Ирода никак нельзя было ожидать. Клеточников с удивлением открыл глаза. Большой палец Ирода с широким желтым, неровно обкусанным ногтем был прямо перед его глазами, и под ногтем неожиданно ясно различилось — и по контрасту с только что испытанным удивлением перед движением Ирода это показалось особенно дико — белое мясцо паучьей ляжечки. Но в тот же миг сделалось ясно, что это чепуха: из-под ногтя торчала не ляжечка паука, а заусенец неряшливо обкусанного ногтя.

И странное (странное, потому что по отношению к Ироду) чувство сострадания к Ироду, непонятной жалости к нему вдруг пронизало Клеточникова! Он посмотрел на лицо Ирода — пожалуй, впервые с тех пор, как переступил порог равелина, — все только смотрел на руки Ирода, на каменные пальцы, которые всегда шевелились, готовые в любую минуту совершить любую жестокую работу (Ирод однажды сказал: «Сердиться на меня резона нет. Я исполняю то, что велят: прикажут звать тебя „ваше сиятельство“ — буду называть „ваше сиятельство“, а прикажут задушить своими руками — задушу своими руками», — и пошевеливал пальцами), — лицо было обыкновенное, солдатское, простое, с щеточкой усиков; теперь на нем лежала печать озабоченности — озабоченности его, Клеточникова, здоровьем. Не бог весть какой пробы была эта озабоченность, вызванная распоряжением высшей власти, но это было человеческое чувство… Такое лицо, какое было теперь у Ирода, могло быть и у доброго человека. Ирод мог бы быть добрым человеком. Мог бы, если бы… если бы вокруг нас были человеческие условия, мы все были бы добры и человечны… все делались людьми. И значит… значит…