Выбрать главу

Клеточников ответил не сразу, помявшись, нехотя:

— Пожалуй.

— А теперь скажите: между этими особенными отношениями с Ишутиным и вашим выходом из университета имелась… ну, скажем, некоторая… связь, не так ли? Я правильно угадал?

Клеточников засмеялся. Он был смущен и озадачен этим натиском, но не хотел этого показывать. Винберг пристально за ним наблюдал. Секунду поколебавшись, отвечать ли, Клеточников все же ответил:

— Да, отчасти.

— Вот и расскажите, что это были за отношения, — с подчеркнутой бесцеремонностью сказал Винберг и лег на спину, закинув руки за голову, как будто и мысли не допускал, что Клеточников может не пожелать рассказывать.

Клеточников тоже лег на спину. Он подумал, вздохнул, усмехнулся каким-то своим мыслям и стал рассказывать. Вероятно, он и сам был не прочь вспомнить пережитое, быть может, искал собеседника, чтобы говорить об этом, — и с кем еще он мог бы об этом говорить, как не с Винбергом, одарившим его своей доверительностью, заявившим себя человеком основательным, способным слушать других?

— Вы угадали насчет Ишутина, — сказал он. — У нас действительно отношения были… особенные. То есть я помогал ему… на первых порах. Он рассчитывал через меня привлечь к конспирациям — это уже было в Москве, в университете — моих товарищей по выпуску из гимназии. Я уже говорил: из моего выпуска десять человек поступили в Московский университет. Он с ними не очень ладил, а я… имел некоторое влияние. — Клеточников усмехнулся. — Это еще от первых классов осталось, я по языкам хорошо шел, особенно по французскому, делал переводы за весь класс. И по математике тоже помогал многим, так что к моему мнению прислушивались. И вот я взялся подготовить их для ишутинской пропаганды.

— А почему за это взялись? Вы что же, к этому времени больше не спорили с Ишутиным, во всем с ним соглашались?

— Как сказать? — задумчиво ответил Клеточников. — Конечно, не во всем соглашался, но… Время было своеобразное. Осень шестьдесят третьего года. Крестьянские бунты, в Польше мятеж… В Москве все время кого-то арестовывают — социалистов, поляков… Газеты трещат о патриотизме. И вместе с этим в университете на нас, вчерашних гимназистов, обрушилась… да, обрушилась, иначе не скажешь… невиданная свобода. Здесь мы столкнулись с самыми неожиданными суждениями о предметах, о которых прежде могли только шепотом говорить. Все недовольны всем на свете и, главное, открыто об этом говорят. И притом еще ругают настоящие порядки за то, что нет той свободы, что была еще год назад. Конечно, через год и это исчезло, все эти остатки вольного духа, но тогда еще они были сильны, и на нас это действовало. По рукам ходили номера «Колокола». Кое-что мы и в Пензе читали, но здесь можно было с этой литературой познакомиться основательнее. Читали, конечно, «Что делать?», тогда еще новинку, все, что писали до недавних пор «Современник» и «Русское слово». И вот, когда Ишутин предложил помогать ему, я согласился. Почему нет? Мы все были социалисты, все сходились на том, что нужно что-то делать, хотя бы объединить студентов, которые разрознились в последнее время, завести кассы, товарищества, а там, глядишь, можно будет заводить и рабочие артели и ассоциации и через них пропагандировать социализм в народе. Все об этом думали, а Ишутин — действовал. Он пытался, как я уже говорил, составить тайное общество, которое и должно было через сеть тайных кружков объединять и организовывать радикальные силы. И я делал, что мог. Агитировал между своими, собирал деньги на ассоциации, выполнял разные его поручения. Ну, а потом… Потом между нами начались несогласия. То есть несогласия-то с моей стороны; он, пожалуй, так и не понял, почему я вдруг куда-то исчез. А я-таки потом исчез с его горизонта. Но это потом. Началось же с того, что в один прекрасный день я почувствовал, что мне трудно идти к моим землякам и побуждать их к действиям, на которые они, может быть, никогда бы сами, по своей воле, не решились; но они не могли мне отказать, потому что привыкли мне доверять, и вот — решались. И пусть дело-то пустяковое, скажем всего-то нужно убедить человека пожертвовать пять — десять рублей, и на предприятие-то очевидно прекрасное — на освобождение народа, а все-таки нехорошо.