Выбрать главу

Он вдруг замолчал, задумавшись, потом, отвернувшись от Винберга и глядя на море, щурясь от ослепительного света, заговорил уже иным тоном, деловито и сухо:

— Тут, изволите ли видеть, вот в чем дело. Меня давно занимал вопрос, почему, когда проваливаются конспирации, так много бывает предательства, оговоров? Почему бывшие друзья, на воле рисковавшие жизнью друг за друга, попадая в крепость, порой самым безобразным образом, в расчете спасти свою жизнь, топят друг друга? Иного я не нашел объяснения, кроме того, что в крепости, отрезанные от влияния привычного им круга, круга друзей, знакомых идей, авторитетов, они впервые в жизни оказываются перед необходимостью свободно, да, как это ни дико звучит применительно к арестантам, свободно выбирать, что им дороже, их собственная жизнь или жизнь друзей. И они не выдерживают искуса свободы, выбирают свою жизнь, губят друзей, губят дело, которому самоотверженно служили на воле. Но почему? Разве они не понимают, что тем самым нравственно убивают себя? Опустошая свою душу, обесценивают, обессмысливают купленную такой ценой физическую жизнь? Нет, вынужден был я ответить на этот вопрос, понимают. Понимают и все-таки выбирают свою жизнь. Я пытался представить себе, что думает при этом какой-нибудь такой последовательно рассуждающий оговорщик. «Может быть, — думает он, — меня, действительно, ожидает из-за моего предательства нравственное опустошение. Может быть даже, я впоследствии не вынесу нравственной пытки и сойду с ума. Но ведь это будет потом, и то ли будет, то ли нет. А пока — жизнь остается! Ведь жизнь остается, а с нею и надежда как-нибудь справиться с этим опустошением. А не будет жизни — так что мне тогда моя гордая высоконравственная поза, которая и привела меня сюда, в эти каменные стены?..» И вот, — снова повернулся Клеточников к Винбергу, — когда я представил себе, что ведь и я могу быть поставлен перед таким выбором, а я не уверен, отнюдь не уверен в том, что выберу иную жизнь, не мою, когда я представил это, я и решил, что, по крайней мере, до тех пор, пока я не уверен в том, что в моих интересах жертвовать жизнью, и в то же время отнюдь не желая когда-либо оказаться, вольной или невольной, причиной чьей бы то ни было гибели, гибели моих товарищей, моих друзей, не желая повредить и самому делу, до тех пор я не должен, не имею права вмешиваться в дело, должен отойти, устраниться, пока не поздно…

Он умолк, продолжая, однако, смотреть на Винберга, хотя едва ли замечал его: взгляд его был напряжен и вместе странно рассеян, бледное лицо казалось еще более побледневшим. Винберг молчал. Он сидел, не смея пошевелиться, боясь неосторожным движением помешать Клеточникову. Он был ошеломлен. И не столько сказанное Клеточниковым поразило его, хотя, конечно, это само по себе было поразительно, но тут много было для него, Винберга, темного, что сразу невозможно было схватить и оценить, сколько поразила эта необычайная открытость его собеседника, какая-то болезненная, судорожная обнаженность его. Этот внезапный взрыв тяжелой откровенности можно было только одним объяснить: ему и в самом деле давно и страстно хотелось выговориться — исстрадавшаяся в одиночестве душа жаждала исповеди.