Выбрать главу

Дело было вот в чем, как понял Николай. Стать художником, не ремесленником, а творцом, то есть каждый миг быть готовым к тому, что в следующий миг ты можешь прийти к такому выводу, который заставит тебя, быть может, пересмотреть все, что до сих пор было для тебя правилом, вечное беспокойство, как бы не прозевать, не упустить момент, когда новая мысль будет готова сложиться, вечное напряжение и мука ожидания этого момента и сладкая мука высшего момента, когда наконец ценой предельного напряжения и сосредоточенности мысль обретает определенность, но вместе с тем и страх, не окажется ли эта мысль отвергнутой другими людьми, не побьют ли тебя за твои же муки каменьями, — не слишком ли много для человека? И во имя чего? Люди ценят то, что им известно и в чем они испытывают нужду. Зачем им то, чего они не знают, в чем непосредственно не нуждаются и не могут нуждаться? Художник совершает насилие над ними, заставляя их понять и принять изобретенную им мысль, новое представление о мире и о себе, — так нужно ли тратить на это жизнь?.. Правда, на это можно было возразить, что, если бы над людьми в течение веков не совершались подобные насилия, люди до сих пор ходили бы на четвереньках; но нам, живущим в настоящий момент, какое дело до того, что было в прошлом? — надо думать о будущем, а где гарантия, что в беспрестанном поиске новых мыслей и новых представлений мы не придем к таким выводам, которые, мы и не заметим как, окажутся для нас роковыми, окажутся самоубийственными — дерзкая любознательность, не сдерживаемая искусственно, заведет в этот лабиринт?.. Все это было похоже на те вопросы, на которые наткнулся сам Клеточников, когда пытался привлечь своих сокурсников к ишутинским конспирациям, когда заметил, что обращается к людям, отнюдь не расположенным слушать его…

Леонид не бросил писать, остались привычка и желание вновь пережить «сладкую муку» творчества. Но с каждым годом все реже он брался за кисть. Все труднее становилось ему выполнять задачи, которые прежде не составили бы большого труда. Он терял свой талант; но что из этого? Он не печалился. И нисколько от того не терял в глазах Николая, нет, нисколько! Напротив. Леонид свободно выбрал свою судьбу и, вполне довольный судьбой, был на высоте своей свободы — так понимал тогда Николай.

То, что случилось с Леонидом, сказалось и на судьбе Николая. Отец, решив, что отвращение Леонида к профессии художника вызвано тем, что его слишком много занимали в детстве обязательными упражнениями, не мучил Николая уроками живописи. Но это имело свою оборотную сторону: Николай и к занятиям живописью не пристрастился, и в технике письма далеко не дошел до той степени свободы, с какой владел техникой Леонид, пока наконец и вовсе не перестал заниматься, исключая, конечно, занятия в гимназии, на уроках рисования, — здесь-то он получал высшие баллы. Однако детский опыт в живописи сослужил Николаю добрую службу: когда спустя несколько лет, в Петербурге, у него вдруг проявился острый интерес к искусству, он почувствовал себя в родной стихии на выставках Общества поощрения художников у Полицейского моста.

Его поражала таинственная власть искусства. Когда он, объясняя Корсакову преимущества бессюжетной живописи перед сюжетной, ссылался на собственно живописный смысл произведения, он, конечно, знал, что говорил, и умел объяснить, в чем этот собственный смысл заключался, и, безусловно, был искренен и верил в то, что говорил; но одно дело — объяснить постороннему человеку то, что ты понимаешь, и другое — объяснить себе самому: что же, собственно, ты понимаешь?

— Чем нас захватывает произведение живописи? — рассуждал он, когда они с Корсаковым выходили на пустынную Ливадийскую дорогу и медленно брели к виноградникам. — Сами по себе краски, если они не организованы в определенный обдуманный порядок, краски на палитре, не имеют смысла; но и то, что изображено, не есть конечная ценность, даже если художник и сумел верно передать внешний облик и характер человека, — теперь появилась фотография, петербургские мастера прекраснейше научились передавать и то и другое, ничуть не уступая в этом великим живописцам. И все-таки живописный портрет поражает, тревожит воображение, заставляет волноваться. Но чем? Не фактом же, пусть и счастливейшего, натуральнейшего соединения цвета и рисунка? В таком случае мы ценили бы наши изображения в зеркале наравне или выше самых совершенных созданий искусства. Тогда чем же поражает? Только тем, выходит, — продолжал Клеточников спрашивать себя вслух, — что здесь мы видим труд живописца, специфически организованный, причем у каждого живописца своя специфика, она зависит не только от степени его профессиональной подготовленности, но и от свойств его личности, и в каждом произведении эта специфика вновь и вновь заявляет о себе, каждый раз стремясь выявиться полнее и глубже, — в этом и состоит, собственно, живописный смысл произведения? Мы спецификой труда любуемся — нам не столько важно, что написано, сколько то, как написано и кем написано, или во всяком случае, не менее важно?