Выбрать главу

Более того, он даже вошел во вкус нового дела. Что касается физического процесса писания, а писать порой приходилось все-таки много, то писание ему никогда не было в тягость. Напротив, ему нравилось выстраивать буквы в слова и распределять их в строчки лаконичнейшим и красивейшим способом, заботясь о правильном распространении слов по всему листу, чтобы не было, например, пробельных прострелов через несколько строк, чтобы не только начертание слов было красивым, но красиво выглядел лист в целом, — тоже искусство, тут каждую минуту возникали свои задачи, и решение их давало, без преувеличения можно сказать, творческое удовлетворение.

Но дело было не только в этом. Доставляло удовольствие лихо и точно составить мудреный документ, ответить, например, какому-нибудь звездному превосходительству, запрашивавшему, например, у предводителя сведения о присяжных заседателях, избранных в уезде, — сведения деликатные или даже чисто полицейские, запрашивать которые у предводителя благородного дворянства было куда как не благородно, — ответить так, чтобы и превосходительство удовлетворить, и вместе ничего ему не сообщить. Или, напротив, по какому-нибудь практическому делу, например по ходатайству земства, составить так бумагу, что-бы она непременно произвела требуемое действие, заставила администрацию принять нужное земству решение. И когда это удавалось — и ведь удавалось же иногда, удавалось, бумага имела силу, бумага делала дело! — у них с Корсаковым наступал маленький праздник.

Несколько освоившись с работой, Клеточников вынужден был и то признать, что шутливый панегирик в адрес бюрократии, произнесенный Корсаковым во время одной из прогулок по виноградникам, имел под собой вовсе не шуточную почву. Чем глубже вникал Клеточников в специфическую жизнь канцелярии, постигал законы обращения официальных бумаг, тем сильнейшее удивление вызывал у него этот механизм, странный или даже нелепый на сторонний взгляд и полный смысла и высокого значения на взгляд человека канцелярии.

Действительно, можно было поверить в цивилизующую роль этого механизма, упорядочивающего безумную стихию жизни. Все многообразие жизни переведено на язык бумаги; все ее противоречия и конфликты, споры, обиды уместились на белом листе, оттиснуты жемчужным почерком; не люди сталкиваются между собой, хрипя и задыхаясь, давясь от ненависти и злобы, — сталкиваются между собой бумаги. Тихо и мирно слетаются они на зеленое сукно канцелярского стола, и жемчужный почерк решает дело — жемчужный почерк, не кулак и не железо… Правда, может быть, немножко дольше, чем желаем мы, решаются в канцеляриях наши вопросы, наши мечты; но куда нам, в сущности, спешить? — почему нам непременно нужно при нашей жизни осуществить мечты, которые, может быть, и в десятом поколении после нас не осуществятся, независимо от того, оставим ли мы их осуществляться в канцеляриях или во имя их скорейшего осуществления перережем друг друга?

Он, конечно, понимал цену всем этим тихим канцелярским радостям. Что эти радости в сравнении, например, с тем удовлетворением, которое получает от своего труда присяжный поверенный или профессор физики — он, Клеточников, мог бы быть и тем и другим, если бы закончил образование, — или удовлетворением, которое получает от своего труда общественный деятель, пытающийся ускорить процесс совершенствования мира? Никакого сравнения не может быть.

Но он и не жаждал иного удовлетворения, иных радостей! Он именно отказался от соблазнов связанного с другими, зависимого существования. У него было особое удовлетворение, высшее, недоступное профессорам и присяжным поверенным, — удовлетворение своей свободой, независимостью, своей «системой».

Глава третья

1

Тем временем развивался его неожиданным роман с Машенькой. I Перелом в их отношениях наступил после того, как однажды, гуляя, они поднялись сосновым лесом высоко в горы и вышли на поляну, с которой открывалась панорама залива и всей долины от Ялты до Чукурлара и была видна внизу опоясывавшая долину белая лепта горной дороги, по которой Клеточников и Винберг проезжали верхом, когда ездили в Никитский сад; на поляне была высокая и мягкая густая трава, было тихо, пустынно, только в горячем, пропитанном смолистыми запахами, плотном, прозрачном воздухе парили лесные вороны, и Машенька, обежав поляну, разом охватив и панораму, и воронов, и пустынность, и неожиданную после соснового леса роскошную свежесть зеленого ковра поляны и от всего этого придя в восторг, в неистовство, закружилась, как ребенок, посреди поляны и упала на траву, широко раскинув вокруг себя свои юбки, и велела ему упасть рядом; он сел рядом, она велела ему лечь и, взяв его голову, положила себе на колени и сказала очень просто, что он ей правится и она хотела бы называть его Коленькой. Он сказал, что это, пожалуй, неудобно, все-таки он старше ее, и тогда она нагнулась и поцеловала его, засмеялась, оттолкнула, вскочила и побежала, заставив и его побежать, заставив догнать ее и поцеловать, и, когда он это сделал — сделал, смеясь и как бы продолжая игру, — она вдруг сказала с гневом, с обидой, и даже злые слезы выступили у нее на глазах: