Выбрать главу

И когда уже подали коляску и она, в длинном дорожном пальто с капюшоном, в последний раз прошла мимо него — они были одни в полутемном коридоре под их лестницей, — она ничего ему не сказала, быстро прижалась к нему, провела душистой ладонью по его лицу, как делала там, на полянке, когда брала его голову на колени, и ушла. Ушла, растаяла, исчезла!

Он вышел на крыльцо после всех, экипаж уже выехал за ограду и катил по почтовой дороге, за деревьями нельзя было разобрать седоков (с Машенькой поехал к пароходу Корсаков), но масса экипажа угадывалась за деревьями, и слышно было, как стучали колеса по деревянным мосткам, положенным после дождей перед поворотом дороги, и вот все скрылось за поворотом, и стихло — все стихло, и будто что-то оборвалось в душе, отлетело, умерло.

5

Через месяц от Маши пришло Корсаковым письмо, в котором она извещала, что доехала благополучно, что вместе с родителями совершила путешествие в Полтавскую губернию и нашла купленное ими имение великолепным, что оно ей так понравилось, что она решила остаться с родителями, и просила Корсаковых рассчитать ее и выслать соответствующие бумаги, а также выслать оставшиеся ее вещи.

Письмо было довольно небрежное, не холодное, а как бы рассеянное, подобно тому, какой была сама Маша перед отъездом. В письме ни слова не было о маленькой Наташе, ее воспитаннице, к которой она, как казалось (казалось Корсаковым, Клеточников знал, что это не совсем так), сильно привязалась, ни слова о том, довольна ли она прожитым в этом доме годом, довольна ли хозяевами, которые, кажется, относились к ней, как к члену семьи, полюбили ее; неужели у нее не нашлось для них и двух благодарных слов? Это удивило и огорчило Корсаковых. И удивило то, что в письме ни слова не было о Клеточникове, хотя бы уж приличия ради могла передать поклон — нет! Это было настолько удивительно и непонятно, что Корсаков, не удержавшись, прямо спросил Клеточникова:

— Кажется, вы были довольно коротки… подружились. Может быть, вы поссорились перед ее отъездом?

Клеточников ответил, что нет, не ссорились, они расстались с ней, как он полагает, добрыми друзьями, какими и были, но что письмо его не удивляет, оно вполне соответствует характеру Машеньки — ее действительному характеру, который она теперь не намерена скрывать, и она написала то, что чувствовала в данную минуту, когда писала; он не может объяснить всего, но это именно так. Корсаков подивился такому объяснению не меньше, чем письму, но расспрашивать далее из деликатности не стал.

Между тем все именно так и было, как объяснил Клеточников. Машенька больше не считала нужным притворяться (перед Корсаковыми и другими) скромной простушкой, она переменилась, когда постановила уехать, оттого и была рассеянна последние дни перед отъездом, теперь ей не было нужды сосредоточиваться на чем-либо, кроме как на собственных мыслях и чувствах. И то, что у нее не нашлось благодарных слов для Корсаковых, шло не от того, что она не была им благодарна (это было не так, Клеточников знал, она была к ним привязана, особенно к Елене Константиновне, от которой многое перенимала), но от того, что и в самом деле в ту минуту, когда писала письмо, не думала о них, просто не испытывала к ним никакого чувства. Как не думала в ту минуту и о Клеточникове и потому не позаботилась передать ему привет. Она, как понимал Клеточников, входила во вкус своей новой линии — быть искренней всегда и со всеми людьми, не только избранниками, линии, которую проверила на нем, на Клеточникове. Но как было объяснить это Корсаковым, чтобы не обидеть их?

Перед ним же, Клеточниковым, она была вполне искренна — в любую минуту их короткого романа: и тогда, когда преследовала его после их первого объяснения, и тогда, когда, испытав радость полной исповеди (впервые испытав эту радость — благодаря ему испытав!) и дав ему испытать эту радость, смеялась счастливо и беспечно, и когда решила уехать и не сказала ему о своем решении. Но почему не сказала? Об этом много думал Клеточников в первые дни после ее отъезда. Однако тогда он был раздавлен, раздражен, мстительное чувство охватывало его, как только он начинал думать о Машеньке, и он не сразу понял, в чем дело. Но в конце концов понял.

Она и не собиралась скрывать от него своих намерений. Она не заговорила с ним раньше о своем отъезде просто потому, что не случилось повода с ним об этом заговорить. Так случилось, что она сначала объявила о своем отъезде Корсаковым, а не ему. А потом, когда уже весь дом знал об этом, не говорила, потому что думала, что и он уже знает: ведь в доме об этом все говорили (и он теперь припоминал, что действительно говорили о чьем-то скором отъезде, но он был слишком поглощен своими новыми ощущениями, чтобы прислушиваться к разговорам). Да, без сомнения, она была уверена в том, что он знал о ее отъезде; и то, что он, зная об этом (как думала она), при этом ни о чем ее не спрашивал, ничего от нее не требовал и не просил, очевидно (для нее очевидно) относился к предстоявшему ее отъезду, как и она, с радостным чувством ожидания — ожидания чего? — чего-то еще не изведанного, обновления, — это должно было казаться ей вполне естественным, нравиться ей, это было в ее духе. И, должно быть, потому, что именно так она о нем и думала, она и удивилась его удивлению тогда, на полянке, когда впервые сказала ему об отъезде. И, должно быть, потому и он тогда почувствовал, что не может, не в силах расспрашивать ее об этом, — почувствовал, что это каким-то образом может повредить ему в ее глазах.