Выбрать главу

Надежда Васильевна увела детей на их половину, и Клеточников остался один в столовой. Осмотрелся с интересом, с грустным чувством. Этот дом был собственностью Надежды, куплен на ее приданое еще до рождения первого их с Иваном Степановичем сына Александра и носил на себе печать ее личности и вместе печать родительского дома Клеточниковых, в отличие от дома Ивана Степановича в селе Засецком Керенского уезда, устроенного и управлявшегося матерью Ивана Степановича коллежской асессоршей Александрой Иосифовной Федоровой. О родительском доме напоминала мебель, перевезенная из проданного дома и расставленная так, как она стояла у родителей — в столовой стоял огромный желтый буфет с антресолями и витыми колонками, на резных ножках в виде лап какой-то гигантской птицы, тяжелые стулья, тоже на резных ножках в виде птичьих лап, стояли в ряд у противоположной стены; на стенах были акварели, висевшие у родителей, и между ними портрет матушки работы отца, тот самый портрет, на котором матушка была изображена молоденькой и веселой.

Вернулась Надежда, сказала, что Леонид еще не приехал, он должен приехать вечером, а об Иване Степановиче она ничего не могла сказать, Иван Степанович был в Пензе, это она знала, он был оповещен о возможном дне приезда Николая, но изволит ли он показаться, одному богу известно, — о ее трудных отношениях с мужем, отношениях, неожиданно изменившихся в последние годы, Клеточников знал из ее писем, собственно, знал, что они изменились, но о том, как изменились, не мог судить, однако расспрашивать ее теперь не стал. Впрочем, она сама тут же все и изложила, очень спокойно и обстоятельно, даже методично, с удивившей Клеточникова хладнокровной вдумчивостью.

Причин перемены в их отношениях она не понимала, но было совершенно ясно, что, во всяком случае, дело было не в амурах, как выразила она, иные мотивы играли роль, никаких женщин у Ивана не было ни прежде, ни теперь, когда они, по существу, разошлись. Когда все началось? Трудно сказать, пожалуй, лет пять уже, но они никому не открывались, поэтому никто ничего об их семье не знал, вплоть до последнего года, когда уже стало невозможно более скрывать их разрыв. И матушка, покойница, ничего об их отношениях не знала, хотя и догадывалась, что что-то у них с Иваном неладно, болела у нее душа; Надежда и ей не открылась. Да в чем было открыться? Она сама, Надежда, не могла понять, что происходило у них с Иваном, тем менее могла бы их понять мать, прожившая с отцом в святом неведении на тот счет, какие бывают несогласия между супругами, какие бывают разлады человека с самим собой. А пожалуй, в этом последнем, в разладе с самим собой, и было все дело.

Иван вдруг стал жаловаться на то, что ему все стало скучно — скучно заниматься хозяйством (он в то время уже не служил, а раньше служил по выборам в уезде и, как знал Клеточников, отдавался делу с энтузиазмом; еще раньше был мировым посредником, а прежде того, еще до крестьянской реформы, до крымской войны, послужил по канцеляриям; впрочем, дальше чина коллежского регистратора не пошел), скучно читать, встречаться с людьми, тем паче новыми, поскольку новые люди казались ему еще более пресными и скучными; скучно жить. Он говорил: все ему теперь известно — все книги он прочитал, все «проклятые вопросы» со сведущими людьми обсудил, с нею, Надеждой, обо всем, о чем можно было говорить, переговорил — что дальше? Хорошо, сказала Надежда, когда бы это заявлял молодой человек, но когда человеку за сорок, это не шутка. А однажды она услышала, как он плакал ночью. Проснулась, слышит — плачет, окликает его: Иван! Он молчит, притворяется спящим. А через час она снова слышит: всхлипывает. Тогда она встала, подошла к нему: что с тобой? Жизнь проходит, Надя, отвечает с тоской и весь дрожит, дрожит и плачет, проходит жизнь. Ну и что же, что проходит? — спрашивает она. — Что же из этого, разве это причина, чтобы так расстраиваться? Ах, ты не понимаешь, с отчаянием сказал он, не понимаешь, не понимаешь! Я жить не хочу. А как же я? — спросила она. — А дети? Дети! — закричал он. — Вот то-то, что дети! Что же, если бы не было детей, и жить вроде было бы ни к чему? Хорошо назначение жизни — жить, только чтобы плодить и растить детей! В таком случае, жизнь наша имеет не больше смысла, чем жизнь животных? Это он у нее спрашивал, но что она могла ему на это ответить?

Она старалась его понять, но ведь у нее была своя жизнь, у нее были дети.

А потом он вовсе перестал с ней о чем-либо говорить. Стал почти как Леонид, только тот пьет, а этот молчит, но также всех сторонится — родных, знакомых. Последний год он дома не ночует, приходит детей навестить, подарочков им принесет, детей он любит, скучает по ним, но час-другой посидит с ними и убегает, не может долго высидеть дома, говорит, дома тоска особенно душит. С Надеждой они теперь как чужие, когда встречаются, им и сказать друг другу нечего. Правда, теперь он вдруг накинулся на работу, как одержимый носится по полям, своим и чужим, что-то сравнивает, проверяет, никогда с ним такого прежде не было, мотается по конным ярмаркам, вот в Пензу прикатил, перевез Надежду с детьми и застрял здесь, потому что здесь открылась конная ярмарка, задумал расширить конный завод, вывести каких-то особенных рысаков. Только надолго ли его хватит? Перечислиться в пензенские дворяне заставила его она, Надежда, заставила навести порядок с бумагами: мало ли что может случиться? Ей надо думать о детях.