Выбрать главу

Ермилов между тем говорил:

— Мы с Николаем Васильевичем сегодня, когда я его встретил, начали злободневнейший разговор. О карьере. Да-с, о том, достойно ли порядочного человека в наше время делать карьеру. Или, как поставил вопрос Николай Васильевич, что по существу одно и то же, только иными словами: зачем нужно делать карьеру? Так? — обратился он к Клеточникову; тот с безразличной усмешкой молчал, и Ермилов сам и утвердил: — Так! Но прежде чем ответить на сей вопрос, надлежит разобрать, а чего мы, каждый из нас, по сути-то, хотим в сей тленной, быстро проходящей жизни, чего добиваемся?

Он сделал паузу и посмотрел на всех — на Клеточникова, на Ивана Степановича и Надежду (Иван Степанович хмурился, что-то ему не нравилось в тоне, каким говорил Ермилов, Надежда же его не слушала, думала о своем) и снова на Клеточникова, главным образом обращаясь к Клеточникову; а на Леонида, заметил Клеточников, Ермилов не посмотрел, Леонида он словно не видел. И другие, заметил Клеточников, не обращали внимания на Леонида. Это он заметил еще в самом начале разговора, когда только сели за стол и Ермилов налил всем вина и сказал коротенький веселый спич в честь возвращения Николая, сравнив Николая, не без иронии, с библейским блудным сыном, выделив слово «блудный»; все вежливо посмеялись и выпили, и Леонид засмеялся, но — и это-то должно было всех удивить, на это, казалось, нельзя было не обратить внимания — пить Леонид не стал. Он только пригубил, для виду должно быть, чтобы не слишком бросилось в глаза, и поставил бокал на стол, даже отодвинул его от себя. Клеточников видел, как трудно было ему это сделать, у него задрожали пальцы, когда он подносил бокал к губам, сильно хотелось ему выпить, и все-таки он не стал пить. И никто на это не обратил внимания.

Ермилов продолжал:

— Удивительное дело, господа! Как получается, что мы, многие из нас, живем так, будто мы только собираемся жить, все только готовимся, всю жизнь готовимся, все нам не нравится, не по нас, изобретаем изощреннейшие программы перестройки жизни в расчете, что вот когда перестроим жизнь, тогда и заживем настоящей жизнью, подчиняем этому расчету всю жизнь? Но жизнь проходит, мы умираем, не достигнув результата, недовольные собой, недовольные прожитой жизнью или не вполне довольные, разве только утешенные надеждами, что новые поколения доведут начатое нами дело перестройки жизни до конца и уж они-то, хотя бы они, поживут в свое удовольствие. И что же? Новые поколения, в каком-нибудь десятом или сотом колене, доводят наше дело до конца, но, поскольку за минувшие столетия все в мире как-то незаметно сдвинулось с места, эти новые поколения уже не могут быть довольны полученным результатом, у них обнаруживаются свои представления о том, какой должна быть жизнь, они изобретают свои программы перестройки жизни и подчиняют этим программам свою жизнь, как и мы, не живут, а все приготовляются жить, и умирают, недовольные достигнутым результатом, и так идет тысячелетия. Конечно, общечеловеческий прогресс налицо: незаметный результат работы отдельных поколений, постепенно накапливаясь, дает нам в итоге ощущение смены эпох и цивилизаций. Но вот в чем вопрос, господа! Каждому отдельно взятому поколению, отдельно взятой жизни какое, в сущности, дело до сего общечеловеческого прогресса, до этого веками накапливаемого результата? Что нам общечеловеческий прогресс, если мы не можем ощутить непосредственной радости от него, ибо это не наш результат, а наш пребывает в туманной дали грядущих веков?

Он на секунду остановился, чтобы обозреть своих слушателей.

— Ну и что дальше? Что же, ты против прогресса, что ли? — нетерпеливо, с раздражением спросил Иван Степанович.

— Нет! — весело воскликнул Ермилов. — Отнюдь. Я не против прогресса. Избави бог! Я лишь ставлю вопрос: отдавая должное работе истории, не забываем ли мы при этом коренного положения всех сериозных современных социальных учений, согласно которому люди творят историю, а не рок какой-нибудь ее творит или фатум? Иными словами, не увлекаемся ли мы химерами лукавого разума, в каждом новом поколении втягиваясь в бессмысленную погоню за недостижимыми призраками, в то время как в нашей власти заставить историю служить нашим непосредственным интересам?

Теперь Ермилов говорил, глядя с веселым выражением прямо в глаза Клеточникову, как будто желая показать ему, что он знает его мысли, читает их. И действительно, то, что он сказал, напомнило Клеточникову его собственные мысли. Когда же Ермилов произнес внятно, будто процитировал, слова «химеры лукавого разума», Клеточников даже вздрогнул. Ведь это были его слова, он помнил их, этими словами когда-то, несколько лет назад в Ялте, он определил для себя то, что в его глазах имело сомнительную ценность, — Ермилов будто подслушал их.