Выбрать главу

Но объясниться Клеточникову не удалось ни назавтра, ни на другой день — не сошлись обстоятельства, а там пришло Петру Ивановичу время отправляться назад к его староверам, и Клеточников простился с ним, не зная, когда им доведется снова увидеться. С тех пор они не виделись год, но вот, оказывается, Петр Иванович не забыл о том разговоре и, кажется, действительно хотел бы продолжить его.

И Клеточников все это время помнил о том разговоре, вернее, не столько о самом разговоре, сколько о том впечатлении, какое произвел на него тогда Петр Иванович.

И, собственно, благодаря ему, Петру-то Ивановичу, он и вернулся теперь в Петербург. Уезжал он из Петербурга (в апреле 1878 года) с тяжелым чувством, он и сам хорошенько не знал, зачем уезжал, зачем бросал учение, вновь обретенных товарищей, все то, к чему тянулась его душа, измученная ненужным десятилетним сидением в крымской глуши. В разговоре с Михайловым и Морозовым он весьма точно определил свое состояние: не мог продолжать учение, потому что время было такое, что было не до учения, — было невозможно не перестроить свою жизнь. Но как перестроить, для чего перестроить? Это было неясно, это он не мог решить… В Петербурге все куда-то двигалось, накалялось, надвигалось (как и выразил он Михайлову и Морозову), подобно тому как надвигалось в середине шестидесятых годов, когда он вот так же бежал из столицы. Враждовавшими партиями руководила, казалось, слепая жажда немедленного разрушительного действия, все знали, что должно быть разрушено, и никто не знал, чем заменить разрушенное. К чему это могло привести? Он, Клеточников, слишком хорошо понимал, видел то, чего другие не видели или не желали видеть… Так, во всяком случае, ему казалось.

В Пензе, однако, эти впечатления отстоялись, издали все представилось в другом свете…

Издали вовсе не казались неправомерными разрушительные устремления партий, по крайней мере тех из них, которые считали причиной бедствий России ее государственный строй, ведь и сам он еще в Ялте пришел к мысли, что для него не может быть иного выбора, как действовать в направлении изменения этого строя, немыслящей среды, и потому он оставил Ялту ради Симферополя (ради службы у Винберга) и затем уехал в Петербург поступать в академию, что рассчитывал оказывать посильное содействие этому изменению. Чем, по существу, отличались его устремления от устремлений радикалов Шмемана и Михайлова? Только тем отличались, что те готовы были действовать, не считаясь с законом, а он, Клеточников, искал умеренных путей? Но не потому ли он не выдержал и года в Петербурге, что почувствовал, увидел, осознал иллюзорность своих надежд, надежд на то, что выбранный им способ действия — культурной деятельности — рано или поздно приведет к изменению этого строя? — осознал иллюзорность этих надежд, или, правильнее, недостаточную их основательность в сопоставлении с надеждами, которые вызывало, не могло не вызывать усиливавшееся брожение в обществе? Что же могло вернее содействовать изменению этого строя, как не всенародное движение протеста, которое начиналось… начиналось же… и нуждалось в своих апостолах? И кому, как не Клеточникову, быть жизненно заинтересованным в том, чтобы совершить этот подвиг апостольства? В шестидесятые годы он вышел из движения, решив, что не вправе жертвовать своей жизнью во имя исправления мирового зла. Вот, он сохранил физическую жизнь; но зачем ему такая жизнь? Физическая жизнь, лишенная человеческого смысла, за пределами общения — взаимообразных воздействий, слияния с мыслящей и равной ему средой, которую еще надобно создать… какую ценность может иметь такая жизнь… для него какую может иметь ценность?.. А кроме того… издали видно было и то, что отнюдь не все партии, нацеленные на разрушение существовавшего порядка, одушевлялись слепой жаждой разрушения. Встреча с Михайловым как раз свидетельствовала об этом…