— Папенька любил Гришу, очень сильно любил, — вспоминала добрая Фелицата. — Так просил за него перед Милюковым! Говорил: да побойся бога, Николай Петрович, не губи талант. Дескать, сам же выделял ты Сороку из крестьянской среды, направление творческое одобрил, восхищался его картинами, а свободы не хочешь дать, чем не позволяешь двигаться дальше — в Академию в Петербурге. Вот Сорока и запил с горя — Господи, помилуй! — и она осеняла себя крестом. — Папенька наш отвлекал Гришатку работой — чтоб расписывал храмы, подновлял иконы. А за это платят неплохо. Вроде перестал пить и в семью деньги приносил. Да и Милюковы вроде бы смягчились, обещали вольную ему дать… Но как папенька погиб — все пошло прахом. Вновь Сорока запил и остановиться уже не смог..
Извинившись, Екатерина спросила:
— Не серчайте за неделикатный вопрос, Фелицата Алексеевна, но ответьте хотя бы в двух словах: как погиб Алексей Гаврилович?
Дочка погрустнела и сказала со вздохом:
— Ехал из Сафонкова в Тверь. По обледенелой дороге. Лошади понесли, и кибитка перевернулась. Папеньке бы выскочить, а ему вздумалось вожжи натягивать… и разбился насмерть…
— Свят, свят, свят! — Все перекрестились.
Софья поспешила переменить тему:
— А скажите, отчего Милюков так упорствовал, не давал Сороке свободу? Слухи ходят, что они в каком-то родстве…
Фелицата опустила глаза:
— Разное болтают… Именно в родстве и причина: крепостной, даже кровный родич, на наследство по закону прав не имеет, если нет оговорки в завещании. А свободный может требовать по суду, даже завещание опротестовать. Ну а кто захочет ценностями делиться?
— Но ведь все же сын!
— Кто вам сказал, что сын? — удивилась Венецианова.
— Нет? А кто?
Дочка живописца замахала руками:
— Все, все, не спрашивайте больше! Ничего я не знаю верно, слухи пересказывать грех. Лучше перейдемте к столу, там уже накрыто.
Помянули Алексея Гавриловича и Сороку. Говорили об учениках живописца, общим числом не менее семидесяти.
— У него не только ведь крепостные были, — не могла не указать Александра. — Миша, вот, Эрасси — наш троюродный братец, скажем. Но, конечно, крепостных больше.
— Плахов, например, — вспомнила Фелицата. — После Академии художеств он стажировался в Берлине.
— Папенька все равно считал, что Сорока талантливей.
— Некоторых выкупил за собственные деньги.
— Да, да, Федю Михайлова выкупил у помещицы Семенской. Даже хотел усыновить и фамилию свою дать. Но не разрешили.
— Отчего же не разрешили? — неожиданно проявился Сашатка, и присутствующие посмотрели в его сторону.
— Время было такое — крепостное право, тысячи препон. А теперь бы было намного проще.
Пили чай с клубничным вареньем. Александра показывала собственные работы — карандашные портреты своих учениц. И один презентовала сестрам Новосильцевым. Фелицата сказала:
— А давай подарим Сашатке тот рисунок его родителя, что у нас оказался по случайности?
— Ты имеешь в виду портрет Богданова?
— Да, его.
— А давай, действительно, подарим. Рисовал Гришатка своих односельчан — в том числе и Богданова этого. Он у них Кожемякой, кажется, трудился. И пока тот позировал, наш Сорока жаловался ему на упрямство Милюкова — мол, не хочет барин продавать его Венецианову. А Богданов говорит: «И-и, батюшка! У каждого свой хрящик, и никто никому не указчик». Так Сорока эти слова в альбоме и записал. Только сей портрет у нас оказался, а вот запись слов потерялась.
Расставались, словно давние добрые знакомые. Возвращаясь на постоялый двор, Софья восхищалась:
— Вот какие дамы славные, милые. Одухотворенные лица. Просто прелесть эти Венециановы.
— И нимало не кичатся родством с великим художником.
— Но отца-то боготворят.
— И Сороку любят.
Вася произнес:
— Если Сорока — не сын Николая Милюкова, то кто?
— Да, — сказала Екатерина, — эта фраза Фелицаты озадачила меня тоже.
— Видно, что-то знает, но не хочет сообщать.
— Отчего все они боятся рассказать правду?
— Неужели мы не добьемся истины? — подал голос Сашатка.
— Вероятно, что не добьемся.