Толя опустил голову. Он чувствовал, что вот-вот заплачет. Только сразу закаменело все внутри. На дядькины слова помотал головой: "Нет!"
"Не хочешь к нам — иди к деду Денису. Вдвоем веселее будет. А дома один не ночуй", — продолжал дядька Кондрат.
Но Толя остался на ночь в своей хате. Ему снился страшный сон. Большой, почему-то черный состав был оцеплен черными эсэсовцами с черными овчарками. Кричали, плакали девушки и женщины. Плакала, что-то кричала и его мать. Что — он не мог услышать. Мать тянула руки, рвалась к Толе, которого держал здоровенный немец. Пальцем немец показывал на мать, смеялся и смотрел Толе в глаза. От этого взгляда бросало в дрожь. Потому что глаза у немца были круглые, неподвижные. Как у гадюки, которую он убил когда-то в Грядках… Вот мать загнали прикладами в черный вагон, а немец, державший Толю, огромной лапищей впился ему в бок. Было больно-больно. Толя закричал. Но крика не получилось. Хотел заплакать и тоже не мог. Тогда он застонал.
Застонал и проснулся. И только теперь заплакал. Тихо и горько…
Утром он опять поехал в Грядки, а когда возвратился, его уже поджидала тетка Параска.
"Пошли, детка, пошли к нам. Не упрямься так. У меня у самой сердце разрывается".
Не послушался Толя. Замкнулся, ушел в себя. Делал все, как было заведено, а мысли его были далеко-далеко. Представлял себя где-нибудь у железки. В руках винтовка. Стебель, гребень, рукоятка. Вот он загоняет патрон в патронник. Ждет, пока ближе надвинется черная громадина паровоза. Стреляет. Из пробитого паровозного котла свищет пар. Эшелон останавливается. Толя бежит вдоль него открывать вагоны. В первом же находит маму. Она спрыгивает на землю, произносит: "Сынок!" Обнимает Толю, и он прижимается к ней.
А то вдруг прихлынуло желание пойти — и ни минуты не медля! — в Слуцк, найти того немца, что задержал мать, что загонял ее в вагон, словно не видя и не слыша, как она ломала руки, и голосила, и упрашивала отпустить ее домой к сыну. Найти и убить. На месте! Да где ты его найдешь? Кто тебе подскажет того самого? Разве фашисты не все одинаковые? Все как есть!
Что же делать?
Об этом и думал Толя, откладывая в сторону очищенные картофелины…
А староста Есип думал о Толе.
С самого утра поглядывал он из-за стойки ворот в сторону Катерининой хаты. Что-то прикидывал, бормотал себе под нос. Отойдет в глубь двора и снова вернется к воротам. Снова зиркнет влево-вправо. А больше — в сторону Катерининой хаты.
Увидел приближавшегося Кондрата. Выждал, пока тот поравняется с ним, окликнул:
— Кондрат, подойди-ка! — и, когда тот подошел, сказал с укором: Что-то ты на мой двор и глядеть не хочешь. Забыл, что ли, как хозяевал тут?
— Забыть не забыл, да, кажется, давно это было. Да и не был я тут хозяином. Работал только. Хозяином была власть…
— Ладно, не будем выяснять. Пошли в хату. Поговорить надо.
В хате Есип сел в угол под образами. Сложил руки на столе. Разнял их, побарабанил пальцами.
— Скажи, Кондрат, может, у тебя что припрятано тут? Может, в чулане или в хлеву закопал что-нибудь, га?
— Да что ты, Есип! В который раз спрашиваешь. Говорил же, что как началась война, в первые же дни все раскупили. Как под метлу. И муку, и сахар, и соль. Одеколон даже — и тот. Я и успел только деньги в сельпо сдать, а тут — немцы, — говорил дядька Кондрат, а про себя думал: "Не из тех ты, сволочь этакая, чтоб до сих пор спокойно сидеть да кишки из меня тянуть расспросами. Давно, поди, перепорол все и под полом, и в хлеву". Помолчав, добавил: — Ящики пустые да бочки только и остались. Я их в чулане замкнул.
— Ты слыхал, что Катерину облава замела? — спросил вдруг Есип.
— Слыхал.
— От кого?
— Не ветер, известно, принес. От людей. Как и ты.
Всякий раз, когда дядька Кондрат говорил Есипу "ты", у того словно судорога пробегала по лицу. Но дядька Кондрат будто и не замечал этого. Ничего, пусть послушает. Пусть знает, что его лишний десяток лет, его должность и сам он для людей — ноль без палочки. Подумаешь, хозяин над всей деревней объявился!
— Замела облава Катерину. Замела… Заходила она ко мне намедни за справкой. Не помогла моя справка, — будто бы пожалел Есип Катерину.
"Что сам ты, что твоя справка — ноль без палочки", — снова подумал дядька Кондрат.
— Она часто ходила за солью. Что она меняла?
— Ну что? Может, свою одежку, может, мужнину. Видно, что-то оставалось. Не все выгребли, когда из гарнизона из Лугани приезжали.
— Проясним: не выгребли, а реквизировали. Как обо мне когда-то говорили. Рек-ви-зи-ро-ва-ли! У семьи бывшего активиста.
— Ладно, хоть саму с дитенком в живых оставили, — сказал дядька Кондрат. — А часто ли она ходила за солью или не часто — это как посчитать. Соль всем нужна. Огурцы пошли. Капуста на подходе. Что им есть, Катерине с Толей? Корову у них забрали? Забрали. Кабанчика забрали? Забрали, — загибал пальцы дядька Кондрат. — Тем только и жили, что люди дадут. А кто теперь много даст?
— Да-а, никто не даст, — сокрушенно сказал Есип. — Я иной раз и рад бы чего подкинуть, да вот, видишь. — Староста отвернул скатерть. Под скатертью лежали хлеб, лук, пара огурцов.
"Чтоб тебе пусто было! — подумал дядька Кондрат. — Утром, не иначе, мачанку ел, и сейчас вон подбородок от жира блестит. Да и в хлеву, слыхать, кабаны так и стонут".
— Я считал, Кондрат, что ты первый про Катерину прослышал, — хитро сказал Есип, переводя снова разговор на другое. — Вы ж когда-то вместе ходили менять.
— Когда вместе ходили, тогда все и знал. А теперь щепотка соли в чугунок у меня найдется. Да и калий из нового гумна выручит, если настоящая выйдет.
— Я вот думаю, что будет с Катерининым хлопцем. Один остался. Пока мать воротится из Германии, пропадет хлопец, — сказал Есип.
Скорее всего, это было главное, о чем он хотел сказать, зазвав Кондрата к себе. По какую роль отводит ему? На всякий случай осторожно заговорил:
— Ты говоришь — воротится. Что-то не слыхать было, чтоб возвращались.
— Ну, а если не воротится, то почему бы матери с сыном не быть вместе?
— Ты о чем, Есип?
— А о том, что у меня новое распоряжение есть молодежь в Германию отправлять. Уяснил?
— Уяснить-то уяснил, да не до конца, — ответил дядька Кондрат.
— Не прикидывайся, не надо. Хлопец у Катерины большун уже. Поедет в Германию — специальность приобретет, возмужает, культурным человеком станет.
— Толя — дитя горькое, а не хлопец. Сирота, можно сказать. Что ж, по-твоему, слабого и обидеть можно? — говорил дядька Кондрат, чувствуя, как в нем закипает злость.
— Теперь все — и слабые и сильные, — заметил Есип.
— Это с какой стороны посмотреть.
— Проясним. Вот я — староста. Мне доверена власть тут, в Березовке. А у кого власть, тот и сильный и умный. Так? — спросил Есип и сам себе ответил: — Так! Дальше смотрим. Вот конкретно. Пришло распоряжение из Лугани отправить молодого человека в Германию. А я не отправил. Кто я в таком случае перед новыми властями? Са-бо-таж-ник! Меня уже и расстрелять можно, потому как я перед ними — слабый. А всякая жаба силу имеет на своей кочке. Я помирать не хочу ни за Катерину, ни за Толю, ни за самого близкого. Пожить хочу. Человеком, как когда-то… А меня и тогда завистники ели, и сейчас от людей спокойной жизни нет…
Высказался Есип и примолк. Сидел под образами. Голову набок свесил. Вспоминал что-то свое. И лишь глаза время от времени, лениво, как у сонной мухи, ворочались под бровями.
Вспоминал и дядька Кондрат.
Есип, в свое время кряжистый, крепкий мужчина, пристал в примы к тщедушной березовской женщине, к тому же еще и немолодой. Многие объясняли это тем, что Есип был на ту пору немым. Неведомо за какие деньги он прикупил еще одну корову вдобавок к той, что стояла в хлеву у женщины, кобылу с жеребенком, три десятины земли. Стал нанимать батраков. Два лета и сам Кондрат пас Есипову скотину.