Евгения, казалось, застыла на месте. Она прислонилась к косяку двери и, слушая отца, все ниже и ниже опускала голову. Лицо ее загоралось румянцем, и глаза медленно заволакивались слезами.
Отец говорил не для Татки. Татка не могла бы понять его, да она и спала, крепко и сладко спала, посапывая своим маленьким кругленьким носиком. Отец говорил для себя, говорил то, что наболело в его душе и о чем не сумел бы он сказать никому в целом мире.
— Папа! — осторожно, боясь испугать его, позвала Евгения. Но он все-таки вздрогнул, обернулся и молча указал на спящую девочку.
— Я знаю, — прошептала Евгения.
Быстро, но бесшумно подошла она к кроватке, опустилась на пол и прижалась губами к руке отца. Она почувствовала, как эта рука дрогнула, точно хотела вырваться, и потом сразу осталась неподвижной, и затем настала глубокая безмолвная тишина. Здесь, в этой комнате, не слышно было ни дождя, ни порывов ветра. Ветви не стучались в окна, плотно закрытые ставнями снаружи и занавешенные шторами внутри. По белой стене колыхались взволнованные тени, а единственным звуком, который мог уловить слух, было спокойное, ровное дыхание спящего ребенка.
Наконец рука опять сделала движение, медленно высвободилась и осторожно приподняла голову Евгении. Отец и дочь поглядели друг другу в глаза.
— Геня! — чуть слышно сказал старик, — веришь ли ты, что я долго не понимал, что горе делало меня несправедливым, жестоким?
— Не тебя одного, не тебя… — прошептала Евгения.
— А она, — продолжал отец, указывая на девочку, — она даже не сознает, что у нее есть горе. Когда ей говорят, что она стала нехорошая, злая, она верит… У нее нет оправдания. — Свободной рукой он оправлял на подушке разметавшиеся волосы маленькой Таты. — Нет оправдания, а в душе неясный протест, и боль, и недоумение. Когда я понял это, Геня, я узнал такую жалость, которую не испытывал еще никогда. Если я оскорбил тебя ею, Геня, прости! Ты уже не только дочь, ты — друг.
Они осторожно поднялись и, крепко обнявшись, глядели на маленькую спящую фигуру.
— Отчего я не знала? — с глубоким раскаянием спросила Евгения. — Отчего ты не сказал мне?
И когда они, все так же обнявшись, вышли из детской и, направляясь к зале, проходили через длинную темную анфиладу комнат, Евгения уже не удерживала слез и не старалась скрыть их от отца.
— Отчего мы все так много молчим? — спрашивала она. — Отчего мы все не хотим быть понятными друг другу? Отчего мы так мало доверяем любви, преданности, состраданию? Отчего, когда мы страдаем, мы делаемся скрытными, самолюбивыми и чувствуем себя так… так страшно одиноко, как будто и сами не любим никого?
Отец ласково целовал ее маленькую, тоненькую ручку.
— Мы все немного похожи на детей, — грустно ответил он. — Когда мы несчастны, мы не хотим говорить об этом и мы ждем, чтобы нас поняли, чтобы нас пожалели. И нет благодарности горячее, безграничнее, как благодарность человека к тому, кто угадал его душевное состояние, кто сумел его пощадить и не осудить.
Они вышли в залу. На столе, на котором недавно лежали цветы, накрывали к ужину. У окна сидела француженка и по-прежнему глядела перед собой печальными, заплаканными глазами. Она обернулась на шаги, увидала отца и дочь и с тихим вздохом опустила глаза. Они подошли к ней и остановились.
— Tata заснула? — спросила она.
— Спит наша Тата! — сказал старик.
Евгения нагнулась и обняла рукою шею Julie.
— Вы не уедете, Julie, — сказала она. — Вы не чужая нам… Отец не хочет, чтобы вы оставили нас.
Француженка робко и недоверчиво взглянула на Евгению и перевела глаза на ее отца.
— Уезжать? вам? — удивленно спросил старик. — Отчего? Зачем?
Никто не ответил ему.
В окно рванулся ветер, залив его целым потоком дождя. Ветка хлестнула в стекло и судорожно забилась, как бы умоляя о помощи и защите.
Трое людей тесной группой глядели в непроницаемую темноту ночи, и хотя они не находили тех слов, которые могли бы сказать друг другу, они чувствовали, что их молчание понятно всем; и что если впереди их ждут новые недомолвки и сомнения, в эти минуты они связаны тем высшим откровением, которое нисходит на людей для того, чтобы они различили свет в темноте, увидали надежду там, где царили отчаяние, озлобление и смерть.