Настя в своем серебристом роброне, с широкими разрезными рукавами, с узкой талией и в высокой прическе выглядела так, что Астафьев только ахнул, смотря на нее восхищенным взглядом.
Серебристые туфельки с высокими каблуками делали ее выше и как бы стройнее.
Трудно было узнать провинциальную боярышню из глуши Саратовской губернии в этой изящной светской девушке, могущей занять не последнее место при одном из роскошнейших дворов Европы.
Настя чувствовала себя в этом наряде так свободно, словно выросла при дворе.
Пришедший к Кочкаревым Сеня даже обомлел, увидев «новую» Настю. Он почувствовал себя еще более далеким для нее.
А Настя вертелась перед ним во все стороны и весело приговаривала:
— Хорошо, Сеня? Правда, славно? а? что ж, тебе разве не нравится?
Горло сжималось у Сени. Ему хотелось сказать, что она больше нравилась ему в простом кисейном сарафане там, далеко, на берегу родной Волги, когда она так восторженно смотрела на его дивную птицу и доверчиво вложила в его руку свою маленькую теплую ручку.
Но он не сказал ей этого.
— Ты давно, Сеня, не был у нас, — продолжала она. — Где ты теперь живешь, как твоя махинация?
Сеня рассказал ей, где и как он устроился, а про свою махинацию сказал, что еще не кончил всех работ.
Настя довольно рассеянно слушала его, она, видимо, находилась в ожидании.
Сеня это почувствовал, и ему захотелось уйти.
— Я пройду к Артемию Никитичу, у меня до него дело есть, — тихо сказал он, вставая.
— Ну что ж, иди. Ты еще зайдешь? — спросила Настя.
Но вдруг она вспыхнула: в дверях в блестящем мундире, веселый и оживленный, появился Павлуша.
«Так вот оно что», — подумал Сеня, уловив взгляд, которым они обменялись. Он давно уже подозревал это.
«Боже, — думал он, — ужели ни глубокое чувство, ни беззаветная преданность, ни вдохновенье — ничего не значат в глазах женщины? Крылья, крылья мне!» — с отчаянием пронеслось в его сознании.
Астафьев любезно поздоровался с ним, сказал, что барон, то есть Густав Бирон, еще не вернулся из похода, а с ним уехал и его приватный секретарь Розенберг, но что возвращение их ожидается со дня на день, и тогда он непременно поговорит с Розенбергом о деле Сени.
Сеня поблагодарил его и с тяжелым сердцем пошел к Артемию Никитичу.
Тот встретил его очень ласково. Сеня рассказал ему, где и как устроился, и передал ему совет Тредиаковского.
При имени начальника Тайной канцелярии Артемий Никитич вздрогнул. Уже девять лет, со времени восшествия на престол императрицы Анны Иоанновны, страшное имя Ушакова, начальника учрежденной ею Тайной канцелярии, было синонимом пыток, крови и ужаса.
Опустив голову, выслушал он Сеню.
— Да, он прав, — после долгого молчания произнес Артемий Никитич, — ждать нечего. Надо пробовать все ходы. Ну, а ты, как твои дела, — спросил он, переменяя разговор, — что твоя махинация?
Сначала робко, потом постепенно воодушевляясь, Сеня начал рассказывать. Он рассказал, каких трудов, скольких бессонных ночей стоила ему его работа. Рассказал о той минуте своего торжества, когда деревянная птица, сделанная им, взвилась и полетела…
— Птица Борели! — воскликнул, оживляясь, Кочкарев. — Да, я помню, ты читал его сочинение «De motu animalium» в моей библиотеке. Впрок пошло тебе мое ученье. Но как же тебе удалось оживить эту птицу? Признаюсь, считал ее доныне измышлением праздного ума.
— Настасья Алексеевна видела, — возразил Сеня.
— Ну, ну, — прервал его Артемий Никитич, — я верю тебе и без Насти.
Но когда Сеня рассказал про крылья да еще про снаряд, придуманный им, что будет летать без помощи ног, Кочкарев стал серьезен.
— Уж не зашел ли у тебя ум за разум? — спросил он. — Понимаешь ли ты, что тогда та держава, у которой будут твои крылья, мир может покорить? Понимаешь ли, что будет?
— Понимаю, — взволнованно ответил Сеня, — понимаю и доведу о сем до сведения царицы!..
Кочкарев обнял его.
— Помоги тебе Бог, — сказал он, — у меня теперь у самого петля на шее, не могу оказать тебе покровительства. А ежели деньги тебе понадобятся, то весь твой. А махинацию твою привези показать, сам видишь, какой простор у нас.
Сеня ушел совсем растроганный и в сотый раз давал себе клятву, что единой наградой за свое изобретение попросит только милости для Артемия Никитича и его семейства.
«Отплачу, отплачу тебе за все, — восторженно думал он. — Все отдам вам, мне ничего не надо…»
Но при мысли о Настеньке горькие слезы закипали в его душе, хотя он уже не чувствовал себя таким одиноким, как в последнее время в Артемьевке, все же теперь были люди, с которыми он мог поговорить по душам — это гонимый и осмеянный профессор элоквенции Василий Кириллович Тредиаковский и его дочь, Варенька.
«Почему Варенька не Настя?!» — приходила ему в голову мысль, когда Варенька так внимательно, так участливо слушала его рассказы.
XI
ГУСТАВ БИРОН
Вблизи Красного канала на Миллионной улице стоял замечательно красивый дом с четырьмя колоннами из черного с белыми полосками мрамора, привезенного из северной части Карелии и взятого на церковной земле Рускеале.
Дом этот был построен по плану академика Крафта и по праву считался одним из лучших домов Петербурга той эпохи.
Этот роскошный дом принадлежал подполковнику лейб-гвардии Измайловского полка, генерал-адъютанту Густаву Бирону, брату страшного герцога Курляндского, фаворита государыни.
Ко дворцу то и дело подъезжали экипажи. Приемная была наполнена офицерами. Их красные полукафтаны, с золотыми пуговицами и галунами, с золотой перевязью через плечо, живописно выделялись среди темных форм других полков.
Генерал вернулся из похода.
То здесь, то там стояли отдельными группами офицеры и вполголоса вели беседу.
Молодой барон Мейендорф, совершивший с генералом кампанию, с увлечением передавал подробности похода. Фельдмаршал Миних поручил ему везти трофеи и пленных. Но, торопясь в столицу, генерал оставил в Киеве пленных и трофеи и привез сюда с собою только пленного хотинского пашу. В другой группе говорили о готовящихся наградах, причем Густаву Бирону пророчили не меньше как чин генерал-аншефа. Говорили, что никогда не видели генерала таким довольным и веселым.
Среди присутствовавших был и Павлуша Астафьев. Он с тревогой прислушивался к разговорам. Одно его радовало, что командир в хорошем расположении духа. Но на душе молодого сержанта было скверно. Он уже знал, что в канцелярии получена о нем строгая бумага, а сегодня он был вызван к командиру. Дело могло принять скверный оборот.
К нему подошел его товарищ, известный кутила и гуляка Толбузин, тоже бледный и встревоженный. Он знал о беде, угрожавшей его приятелю, но старался ободрить его, хотя ему самому тоже грозила, быть может, тяжелая ответственность.
— Не вешай носа, Павлуша, — сказал Толбузин, — перемелется все, мука будет, мое дело тоже не важно.
И он рассказал, как с компанией приятелей он, князь Солнцев и Хрущев кутили в кабачке у Вознесенского кладбища. Этот кабачок был хорошо знаком всей гвардейской молодежи.
— Играли на бильярде, пили, в карты играли, ну и того, компанию прекрасную себе подобрали. Вдруг прискакали на тройках офицеры Конного полка, Зиновьев со всей своей ватагой, человек пять. И уж пьяны. Первоначально хотели у нас бильярд отбить, так мы их киями, они в нас бутылками. И пошла писать… А потом, как нечаянно я попал в зубы Зиновьеву кием, он и очертел, да за шпагу. Я бросил кий, тоже за шпагу. Ей-ей, не помню, что было. Помню только, что вышибли мы их на улицу. Зиновьев с товарищами славные ребята. Сегодня мы их, завтра они нас. Не впервой, и доносить не станут. А только молодой Бирон узнал, что его офицеров мы малость продырявили, у Зиновьева оказалось плечо проткнуто, а у Теплова рука сломана. С этого и началось, тот к отцу. Дядя к племяннику, племянник к дяде, сам к брату, брат к нему. Такую кашу заварили, что не дай Бог.