Но, взглянув на лицо Голицына, Кузовин понял, что эта шутка очень похожа на правду.
Лицо Голицына при словах императрицы болезненно исказилось и побледнело. Глаза расширились с выражением ужаса, на губах застыл шутовской возглас, еще мгновение, и по лицу забегали частые судороги, как у человека, всеми силами старающегося удержаться от слез.
Илья Петрович заметил, что лицо графа Апраксина приняло выражение злорадного удовольствия.
Это был злой шут.
— Радуйся, тестюшка! — крикнул он громко на весь зал. — Кланяйся и благодари. Пожалован орденом и невестой. Вот так невеста! Ты счастливее меня! — нагло закончил он.
Трудно было понять тон его слов.
Издевался ли он над своим тестем или хотел подчеркнуть то унижение, в котором они находились оба.
Из угла залы на них глядели потухшие глаза третьего шута, князя Волконского, и в них можно было бы прочесть: «Не все ли мне равно? Любимая жена моя в монастыре, по повелению всемилостивейшей государыни, я в шутах… Я никогда больше не увижу ее. Никогда! Никогда! Что мне до вас? Страдайте. Больше меня вы не будете страдать…»
Он опустил глаза и бережно поддерживал на руках заснувшую левретку.
Но всем было весело.
Императрица вскоре поднялась с места и отправилась во внутренние покои, милостиво кивнув головой всем собравшимся и еще раз дав поцеловать свою руку боярину Кузовину. При этом государыня сказала, что ему открыт в любое время вход во дворец.
Императрица прошла во внутренние покои, чтобы переодеться к столу. Наступал час ее обеда.
Лица, приглашенные к высочайшему столу, а также те, кто по своей должности обязан был присутствовать при обеде, поспешили покинуть залу.
К числу этих лиц принадлежали Буженинова и князь-курица, на обязанности которого лежало подавать государыне за обедом квас, за что он и был прозван «квасником».
Голицын соскочил со своего лукошка, и в это время к нему подошел Кузовин.
При виде его краска залила бледное лицо Голицына, и он отвернулся.
Кузовин тихо взял его за руку.
— Князь, — дрогнувшим голосом обратился к нему Кузовин, — ужели так будет? Ты ли это? Внук боярина Василия?
Они стояли в стороне от других. Часть гостей разошлась, часть еще перекидывалась прощальными словами. На Кузовина и шута никто не обращал внимания.
— Уйди, оставь меня, — глухим шепотом ответил князь, вырывая руку, — оставь меня! Чего тебе надо? Зачем ты пришел? Ты, должно, выходец с того света. Ты встал из могилы, где лежал с дедом моим. Прочь! Уйди прочь! Нет и не будет мне спасения. И да будут они прок…
Он не кончил.
Его голос захрипел. Он быстро отвернулся, весь съежился и как-то боком торопливо шмыгнул в дверь. Долго смотрел ему вслед старый боярин.
— Боярин, пора, — тихо проговорил около него чей-то голос. Он обернулся. Это был тот же молодой измайловец. — Никого уже нет, — продолжал он, улыбаясь.
Действительно, только у дверей стояли неподвижные, словно окаменевшие, напудренные лакеи.
— Да, да, — вздыхая, ответил боярин, — пора! Ах, да, — вдруг произнес он, всматриваясь в форму молодого офицера, — я знаю твой наряд, ты не Измайловского ли полка?
— Да, Измайловского, боярин, — ответил молодой офицер, — поручик Куманин.
— Так ты, значит, знаешь, батенька, сержанта Астафьева? — спросил старик.
При этом вопросе Куманин побледнел, испуганно схватил за руку Кузовина и прошептал:
— Молчи, разве это можно…
И он торопливо увлек его из комнаты мимо безмолвных лакеев.
Желая расспросить Куманина об Астафьеве, старик предложил ему поехать вместе к себе, причем обещал угостить молодого офицера таким медом, какого он еще в жизни не пивал.
Молодой человек без большого колебания согласился поехать в гости к боярину. Он был до утра дежурным. Теперь же совершенно освободился и был рад поговорить с этим странным стариком, обласканным самой императрицей, да притом еще за чашей крепкого старого меда.
Дорогой Куманин рассказал, что Астафьев арестован, но находится ли он на гауптвахте или отправлен в Тайную канцелярию, про то никто не знает. Единственно, что известно Розенбергу, — это что герцог требовал, чтобы Астафьев был отправлен в Тайную канцелярию, а генерал Бирон всеми силами противился этому.
Но чем кончилось дело, неизвестно.
Старик грустно слушал Куманина, и даже собственная счастливая судьба не очень его радовала.
«Что я, — мелькало в его уме, — все- равно одной ногой уже в могиле…»
Удача Кузовина все же была как бы светлым лучом и позволяла надеяться на лучшее будущее. Астафьев и семья Кочкаревых приободрились и очень радушно встретили Куманина как приятеля и однополчанина их Павлуши.
Куманин, между прочим, пообещал всеми правдами и неправдами узнать, где находится теперь Павлуша и вообще в каком положении его дело.
Во всяком случае, по его мнению, никакая серьезная опасность не угрожала арестованным, ввиду выяснившегося отношения императрицы к Бранту и поддержки Волынского.
Эти рассуждения подействовали успокоительно на несчастную семью.
Но они не понимали герцога.
Если бы императрица самостоятельно простила Кузовина, желая выказать свое великодушие, герцог не имел бы никакой личной причины восставать против этого. Его самолюбие не было бы уязвлено.
Но здесь вмешался Волынский, он опорочил в глазах государыни человека, которого герцог выставлял честным и верным слугой, он унизил в глазах всего двора всегда злорадного самого герцога, и императрица стала на сторону ненавистного ему кабинет-министра.
Тут уже речь шла не о Кузовине и других, а о самом герцоге. Надо было прежде всего восстановить свой престиж, а для этого был только один путь — это доказать, что Брант говорил правду, что бунт был очень серьезен, что пусть Кузовин стар и дряхл, но все же его влияние и личный пример имели огромное значение, а остальные двое являются тягчайшими преступниками, грозившими взбунтовать весь край. Если это удастся, станет ясным, что он, герцог, всегда стоит, как часовой, на страже интересов государыни и России, а другие только стараются подорвать доверие государыни к верным слугам, чтобы тем легче было провести свои преступные планы.
А что это удастся доказать, Бирон не сомневался. На то есть у него Тайная канцелярия, есть «ласковый» Андрей Иванович Ушаков. А у Андрея Ивановича есть палачи, мастера своего дела, есть дыба, длинники, колеса, раскаленные щипцы… много чего есть у генерала, перед чем содрогались самые мужественные люди и послушно повторяли все, что нашептывал им ласковый Андрей Иванович…
В тот же вечер из канцелярии герцога были спешно отправлены два приказа: один в Тайную канцелярию, другой в лейб-гвардии Измайловский полк.
XVI
АКАДЕМИК ЭЙЛЕР
Эйлер, член академии, профессор высшей математики, сочиняющий высокие и остроумные математические вещи, встретил Сеню очень внимательно, с ласковой покровительственностью.
— Ну, мой юный ученый и изобретатель, — начал он, — итак, мы хотим летать по небесам? Отлично, отлично, посмотрим…
С замиранием сердца Сеня разложил на столе принесенные чертежи и выкладки и открыл ящик с волшебной птицей…
— О, о! — произнес немец, рассматривая птицу и чертеж, в общих чертах поясняющий ее устройство. — Настоящий Архит Тарентский. Ты, молодой ученый, слыхал об Архите Тарентском? — спросил он.
Сеня отрицательно покачал головой.
— Это, по-видимому, был великий ученый, этот греческий философ и математик, — продолжал Эйлер, поднимая кверху палец, — о нем пишет Авл Галлий, римский историк II века, в своем сочинении «Noctes Atticae» [6]. Да, Архит сделал деревянного голубя, который мог летать. Совсем как ты… Да! Но это было давно, за четыре века до Рождества Христова.
Сеня с большим интересом слушал ученого.
— Да, — задумчиво продолжал Эйлер, — давно, еще в мифические времена, рвались люди к небу. Гений человека неустанно работает. Но герои гибли, а на их месте появлялись другие. Да, были герои! Монах бенедиктинец Оливер Мальмсбери семьсот лет тому назад взлетел на крыльях и разбился. А читал ли ты «De secretis operibus artis et naturae» Бэкона? [7]Прочти, у него тоже есть воздушный корабль. Данте из Перуджи, Мюллер, Региомонтан — они летали тоже. Гениальный Леонардо да Винчи оставил нам свои чертежи… Да, да! К небу, мой юный друг, это мечта человечества… Но посмотрим, однако, что сделал ты, — закончил немец и погрузился в рассматривание чертежей и вычислений. Он несколько раз вставал, брал с полки то одну, то другую книгу, записывал что-то на бумаге, изредка задавая Сене вопросы, когда встречалась какая-нибудь неясность в чертеже или расчетах.