За долгое время сидения на гауптвахте Павлуша похудел и побледнел, но держался очень твердо. Его особенно удручало то обстоятельство, что он не имел никаких известий ни об отце, ни о семействе Кочкаревых и сам не мог передать им никаких вестей о себе.
Хотя он и содержался на гауптвахте, но все же, ввиду тяготевшего над ним обвинения, его содержали отдельно от других в одиночном заключении, в большой строгости и секрете. Отчасти Густав хотел, чтобы об этом деле говорили как можно меньше, надеясь оттянуть время.
Павлуша со слов самого барона знал, что ему грозит Тайная канцелярия, но все же рассчитывал на его покровительство, а также питал смутную надежду, что отец, может быть, что-нибудь да устроит для его спасения.
Но дни проходили за днями, положение не изменялось, известий не было никаких.
— Да, видишь ли, — начал барон, заметно волнуясь и хмуря брови, — я говорил тебе, что герцог требовал отправить тебя немедля в Тайную канцелярию.
— Говорили, — ответил Астафьев, — но зная себя невинным, уповал, что меня выпустят на волю.
— Я не хотел того и долго держал тебя на гауптвахте, — продолжал Густав, — я хлопотал, как мог… но послушай, ведь ты же знаешь… служба… присяга…
Павлуша сразу по хмурым бровям и смущенному виду командира понял, что его ожидают неутешительные вести.
— Это значит, ваше высокопревосходительство, — тихо и твердо ответил он, — что меня отправляют в Тайную канцелярию.
Барон отвернулся.
Павлуша был смел, но все же невольная дрожь ужаса пробежала по его телу.
— Я не виноват, — произнес он, — Бог тому свидетель. Но ежели они думают, — и голос Павлуши по-юношески зазвенел, — что они на дыбе заставят меня оговорить себя или кого другого, то пусть знают, что я скорее откушу себе язык и выплюну его им в лицо, чем скажу хоть слово. Клянусь честью офицера!
— Ты невинен, я верю, я знаю, — совсем растроганный говорил Густав, на его глазах блестели слезы. Несколько раз он с отчаянием повторил:
— Мой Бог! Мой Бог! Какое несчастие…
— Могу я написать моему отцу несколько слов? — спросил Павлуша.
Барон в смущении молчал несколько минут. Розенберг стоял опустив голову. Всякая переписка была строжайше запрещена человеку, предназначенному Тайной канцелярии.
Астафьев ждал ответа.
— Можешь, клянусь Богом, можешь! — воскликнул барон, ударяя кулаком по столу и сверкая глазами. — Садись сюда, пиши, а мы доставим твое письмо. Пиши, кому хочешь, проси о заступничестве, может, что и сделают.
— О, благодарю! — взволнованно произнес Астафьев, садясь к столу. — Готово, — сказал он минут через десять, вставая из-за стола.
— Послушай, — подходя к нему, шепотом заговорил барон, — ты не того!.. Чего не вздумай… Видит Бог, все сделал, что мог… еще молить буду… а теперь, послушай… тьфу, черт! — вскричал наконец барон. — Просто скажу, как отец, возьми денег, пригодятся…
И с этими словами он ласково и смущенно протянул Павлуше кошелек.
— А то, может, твоему отцу от тебя передать. А?
Павлуша весь вспыхнул.
— Нет, нет! — воскликнул он взволнованно, отстраняя протянутую руку. — Ни мне, ни отцу ничего не надо.
— Ну, как знаешь! Ну, как знаешь, — отозвался барон. — Подкрепи тебя Бог! Ты невинен.
Барон обнял его и с чувством поцеловал.
— Иди, мой мальчик. Не падай духом. Будь тверд, Бог милостив.
— Я готов, — ответил Павлуша, — я иду, совесть моя чиста. Да устыдятся мои палачи, им не удастся добиться от меня, чего им хочется. Прощайте, я благодарю вас за вашу любовь и ласку.
Барон отвернулся и стал глядеть в окно.
— Из Тайной канцелярии редко кому удается вырваться, — глухо продолжал Павлуша, — значит, все равно погибать. Так об одном только жалею, что не убил этого изверга Бранта, одной гадиной было бы на свете меньше. Прощайте. Не поминайте лихом… я так любил свой полк…
Голос Павлуши оборвался. Плечи барона дрогнули, но он не повернул головы.
Павлуша торопливо вышел в сопровождении Розенберга.
Он не договорил всего своему командиру, он мог прибавить, что ему двадцать лет, что он любит жизнь, любит Настеньку и что он мог бы быть счастливым…
Когда Розенберг, сдав Павлушу с ордером дежурному, вернулся в кабинет, он застал барона все в той же позе, лицом к окну. Плечи Густава изредка вздрагивали.
Розенберг взял со стола бумагу и письма и на цыпочках вышел из кабинета.
XX
ПРОБНЫЙ ПОЛЕТ
"Нигде, нигде, ни в чем нет счастья, — думал Сеня, — везде несчастье".
Сеня был в очень тяжелом настроении: от Эйлера не было никаких известий, Кочкарев несомненно находился в Тайной канцелярии и, кто знает, может быть, его уже пытали, и он не вынес этих пыток.
Как-то на днях заходила навестить сына старая Арина, она рассказала Сене, что Марья Ивановна слегла, едва час какой-нибудь может на ногах провести, что боярышня совсем извелась, сама на себя не похожа, ночи не спит: либо около матери сидит, либо молится. Все заговаривает о монастыре. Плох стал и старик Астафьев. О Павле никаких вестей.
Сердце Сени разрывалось от этих слов. А тут еще на глазах бледная, тоскующая Варя, избитый Тредиаковский, с затекшим глазом, с мокрым полотенцем на голове. Две ночи Варя и Дарья не смыкали над ним глаз, причем при малейшем шуме к ним прибегал Сеня, тоже не спавший и все время бывший наготове.
Сеня не раз порывался сбегать за лекарем, так как деньги у него были, но Варенька не допустила этого. Она говорила, что Василий Кириллович пуще всего на свете боится лекарей и не раз просил, коли даже он умирать бы стал, и то не звать лекаря и дать ему спокойно помереть. Днем Василий Кириллович по большей части бывал в сознании, но чувствовал такую слабость, что его слова едва можно было расслышать.
Но на предложение Сени и он сердито и испуганно замахал руками. Тогда Сеня все же додумался, он сбегал в город и купил дорогого токайского, что ему порекомендовал хозяин винной лавки как лекарство от всех болезней.
И действительно, это средство оказалось прекрасным, и на третий день Василий Кириллович уже сидел и ходил по комнате.
Тредиаковский написал о происшедшем рапорт в Академию наук и, чувствуя свое полное бессилие перед могучим кабинет-министром, остановился наконец на мысли искать защиты у герцога Бирона. Герцог ненавидел Волынского и потому, охотно принимал людей, приносящих на него жалобы. Все это давало ему в руки оружие против врага. Бирон не брезговал теперь никакой мелочью, раздражая Волынского ежеминутно, вызывая его на опрометчивые поступки и необдуманные слова. При мнительном и подозрительном характере Анны это было для Волынского страшнее и опаснее прямого удара.
Тем охотнее Бирон выслушает Тредиаковского, потому что Василий Кириллович был лицом официальным и притом лично известным императрице, хотя она смотрела на пиита только как на нечто необходимое в ее штате шутов и дураков, не более.
— Что-то еще дальше будет, — с тоской говорил Тредиаковский, — когда я понесу Артемию Петровичу эпиталаму, забьет, как пить дать, забьет! Горяч больно… А только… — задумчиво закончил Тредиаковский, — эта самая горячность и сгубит его.
Наконец для Сени настал давно желанный день. Рано утром, страшно взволнованный, на извозчике приехал сам Эйлер.
— Теперь уже поздно отступать, — сказал он, и Варенька и Василий Кириллович с замиранием сердца слушали рассказ ученого о его свидании с герцогом.
О Сене и говорить нечего.
Герцог вчера был очень весел.
Он очень ласково встретил Эйлера. Сперва он отнесся насмешливо к его словам, но когда Эйлер сказал, что он все проверил по чертежам и сам видел своими глазами полеты Сени, то герцог выразил большой интерес. Он несколько раз переспрашивал, интересовался мельчайшими подробностями и в заключение спросил, кому еще известен этот секрет? Эйлер ответил, что сам секрет известен ему да изобретателю, а опыты видел еще только профессор элоквенции Тредиаковский, на что герцог улыбнулся и, сказал: