Его предположения как будто даже подтвердились на первом же допросе.
Ушаков расспрашивал его со своей обычной вкрадчивой ласковостью, выражал ему полное сочувствие и незаметно для Павлуши выведал от него все самые подробные сведения об его отношении к семейству Кочкаревых.
Многолетняя практика, природная проницательность позволяли Ушакову быстро, по намекам, уяснять себе суть отношений и поступков, и не прошло и четверти часа, как он безошибочно решил, что юный сержант без памяти влюблен в дочь Кочкарева.
Его изобретательный ум уже работал над тем, как учесть это чувство при допросе.
А Павлуша, обманутый ласковой внимательностью генерала и желая обелить совершенно Кочкарева, об обвинении которого упомянул ему сейчас Ушаков, с увлечением говорил о том, как честен и благороден сам Артемий Никитич, как добры его жена и воспитанная им племянница и как любимы они своими крестьянами.
Ушаков был чрезвычайно доволен первым допросом, был доволен и Павлуша, уверенный, что его дело находится в верных руках.
Ободрился немножко духом в последние дни и Артемий Никитич под влиянием перемены к лучшему в условиях его жизни.
Была поздняя ночь. Кочкарев крепко спал, что было с ним редко. Обыкновенно голод, холод и насекомые не давали ему хорошо спать, превращая его сны в кошмары…
Дверь его камеры резко открылась. На пороге показался караульный офицер в сопровождении двух солдат и сторожа с фонарем.
Красный свет фонаря зловеще освещал грязную камеру и лежавшего в углу на соломенном тюфяке без одеяла скорчившегося от холода, худого старика, с измученным и страдальческим лицом, обросшим седыми волосами.
Сторож подошел и грубо тряхнул за руку узника.
Артемий Никитич с недоумением открыл глаза.
— Ну, вставай, что ли, — крикнул сторож.
— Артемий Кочкарев! К допросу! — вслед за ним крикнул офицер с порога.
Артемий Никитич с трудом встал. Ему не надо было одеваться, так как он из-за холода не раздевался на ночь. Он заметно дрожал, даже стучали зубы.
— Я готов! — тихо ответил он и, покорно опустив голову, пошел за офицером по коридорам, уже ставшим ему знакомыми.
Темный путь освещал красным светом фонарь сторожа. В тишине гулко отдавались звон сабли офицера и тяжелые шаги солдат.
Но скоро Артемий Никитич уже перестал узнавать коридоры. Его повели новым, незнакомым путем. Если прежде приходилось несколько раз подниматься, то теперь, наоборот, раза два пришлось спуститься с невысоких лестниц. И самый путь показался ему значительно длиннее прежнего.
Но вот в конце коридора показался свет, как бы из щели. Кроме того, на Артемия Никитича пахнуло струей теплого воздуха. С каждым шагом ему становилось все жарче… Он не понимал, что это… и вдруг, прорезая ночную тишину, по коридору пронесся неистовый, отчаянный вопль. Он вырвался из-за двери, за которой горел огонь.
Артемий Никитич остановился. Волосы зашевелились на его голове.
— Куда вы меня ведете? — хрипло спросил он.
— Ну, иди, что ли, чего стал! — злобно крикнул солдат и больно ударил его прикладом по ногам.
Но что значил этот удар в сравнении с тем ужасом, который охватил старика, когда он понял, что ждет его.
Распахнулась дверь. Раскаленный воздух пахнул в лицо Артемия Никитича. Было жарко, как в бане. Он увидел большой подвал с каменным полом и с каменными сводами. Казалось, сами камни были раскалены. В углу пылал огромный горн, и около него суетились люди, обнаженные до пояса. Под сводами виднелись балки с блоками, с веревками. Странные машины стояли то тут, то там с пилами, зубчатыми колесами. За большим столом, освещенным несколькими сальными свечами, сидел без мундира с расстегнутым воротом шелковой рубахи Ушаков и по бокам его двое чиновников.
В тот момент, когда входил в застенок Кочкарев, в другую дверь выносили какую-то кровавую массу.
Ушаков вытирал платком беспрестанно выступавший на лысине и лице пот и улыбался своей обычной добродушной улыбкой.
— А, Артемий Никитич, добро пожаловать, — громко приветствовал он вошедшего Кочкарева, — а мы здесь умаялись. Шуточное ли дело, в таком пекле с утра работаем. Ух, тяжко! Да ничего не поделаешь. Долг — первое дело. Вот уж воистину в поте лица хлеб зарабатываем.
Он вздохнул и опять обтер вспотевшее лицо.
— Да, тяжко бывает. Но долг — первое дело, — повторил он. — Ну-с, а теперь, Артемий Никитич, подойди поближе. Поговорим, — уже официальным тоном закончил он.
Артемий Никитич машинально подошел к столу. Мысли его путались. Ему было страшно. Ему казалось, что в темных углах этого огромного подвала шевелятся и что-то шепчут кровавые тени. То ему слышались слабые стоны, то чьи-то мольбы.
В воздухе чувствовался странный, неприятный запах.
Он забирался в самое горло, раздражал его и заставлял кашлять. Это был запах жженого мяса.
— Итак, Артемий Никитич, поговорим еще разик, — начал Ушаков. — Будь сговорчивее, любезный друг, — и он искоса взглянул на горящий горн и на дыбу, — повинись.
— Мне не в чем виниться, — упавшим голосом ответил Кочкарев, — я ни в чем не виновен.
— Гм! Упрям ты, братец, как я погляжу, ну да ведь и мы упрямы, — произнес Ушаков, — и не таких, как ты, уламывали. Видишь ли, любезный друг, сам герцог, пойми только, сам его светлость свидетельствует, что ты виновен. Такому ли свидетельству не поверить? А, что скажешь?
— Что мне сказать? — возразил Кочкарев. — Меня оклеветали перед его светлостью.
— Всякому терпению, любезный друг, есть предел, — вздыхая, сказал Ушаков. — Ласковостью хотел взять тебя, ничто не помогло. Жаль мне тебя, ну что ж! Хоть и тяжко мне, но делать нечего, приступим к делу, благословясь, — он с лицемерным видом поднял глаза к страшным сводам и перекрестился.
Кочкарев весь содрогнулся и, на миг забывая о своей участи, с негодованием воскликнул:
— Андрей Иванович, не кощунствуй!
Лицо Ушакова передернулось, и рука, не кончив крестного знамения, невольно опустилась.
— Эй, молодцы! — громко крикнул он, указывая на Кочкарева.
Мгновенно к Артемию Никитичу бросились полуобнаженные люди, схватили почти бесчувственного старика, поволокли на скамью и живо сняли с него рубашку и башмаки. Он остался босой с обнаженным до пояса, худым, желтым старческим телом.
— Еще раз сознайся, милый человек, — ласково и убедительно проговорил Ушаков. — Ведь ты стар уже… Подумай о своей душе, не упорствуй. Повинись великой государыне, она милостивая, не бери греха на душу.
Эти слова привели в себя Артемия Никитича.
— Ты старше меня. Берегись гнева Божьего! — ответил он.
Ушакову было уже под семьдесят лет, и он не любил, когда ему напоминали про года. Быть может, он в самом деле боялся Божьего суда.
— Довольно, — прервал он, — в последний раз спрашиваю тебя, признаешь ли себя виновным в том, что бунтовал крестьян против всемилостивейшей государыни?
— Еще раз — нет, — твердо ответил Артемий Никитич.
Ушаков махнул рукой.
— Начинайте! На кобылу.
Полуобнаженного Артемия Никитича привязали к кобыле, длинному кожаному станку на четырех ножках, справа и слева стали два мастера с длинными на короткой рукоятке кнутами, так называемыми длинниками.
— Хе-хе, Артемий Никитич, — с тихим смехом произнес Ушаков, — не хочешь сказать правды, сами узнаем. На то у нас длинники, чтобы узнавать подлинную правду, коли скроешь что, тоже узнаем. Есть маленькие гвоздочки такие у нас, как вобьешь их под ноготочки, так человек и скажет всю подноготную. Помни это, друг любезный!.. Хе-хе!..
Отчаянием, ужасом и стыдом наполнилось сердце Кочкарева. Его, гвардии майора, старого воина и знатного дворянина, будут бить сейчас, как вора и татя.
О великий царь! Отчего не встанешь ты из своей гробницы! Встань, грозный и великий! Спаси верных твоих соратников! Спаси погибающую Россию!