Выбрать главу

Даже зрителей, большая часть которых покинула зал вместе с ведьмой, охватило неприятное чувство. Какие-то женщины ринулись из зала, едва носильщики опустили гроб у стола инквизитора. Однако для Бартоломео это было самой естественной вещью на свете. Он спокойно и отрешенно, как и в случае с приговоренной Афрой Нусляйн, начал церемонию. "Адам Фридрих Хаманн, при жизни могильщик в аббатстве Михельсберг, и, как таковой, умерший на Сретение в год 1554-й, обвиняется братом Бартоломео и двумя представителями его ордена в колдовстве посмертно. Ему ставится в вину, что он состоит в союзе с дьяволом по сей день и уже трижды являлся во плоти. Если тебе есть что возразить, — инквизитор поднялся и через стол осенил гроб распятием, — то сделай это сейчас же или замолкни навеки!"

Зрители задних рядов повскакивали с мест, из-за чего Леберехт не мог видеть происходящего. Казалось, они ожидали, что из гроба, дырка в крышке которого все еще напоминала о последней воле могильщика, донесется глухой голос Лысого Адама. Но брат Бартоломео, приняв вызывающую позу, тщетно ожидал ответа. В конце концов он положил распятие на место и сказал, стараясь, чтобы его голос звучал убедительно:

— Во имя Отца, Сына и Святого Духа мертвое тело Адама Фридриха Хаманна приговаривается к сожжению, с тем чтобы его останки, в которые вселился дьявол, развеялись по воздуху, как подобает неприкаянным душам, и не являлись живущим, что противно естеству. Костер!

Присутствующие кричали, протискиваясь поближе к гробу; несколько женщин стали пинать гроб ногами, пока не явились одетые в черное служители и, подняв его на плечи, начали молча прокладывать себе путь к выходу.

Процесс над третьей обвиняемой, монахиней из монастыря Святого Якоба, которая занималась блудом с монахами и от стыда за свою похоть вынуждена была выброситься из окна, уже мало кого интересовал, хотя, как говорили, она трижды умирала и, вызывая сатанинские проклятия, вновь пробуждалась к жизни.

Леберехт сидел, скорчившись, в дальнем углу зала. Ему казалось, что он вот-вот задохнется. Снаружи в зал доносился вопль тысячи глоток: палач выполнил свою работу, обезглавив целительницу Афру Нусляйн. Теперь ее мертвое тело ожидал костер.

Деревянного ящика, внесенного служителями, Леберехт вообще не заметил. Взгляд юноши был устремлен в пустоту. Точно так же прошел мимо него и третий процесс, хотя протекал непосредственно перед его глазами. Леберехт не хотел покидать зал: он не только опасался быть узнанным, но и страшился того зрелища, которое ожидало его снаружи. Неужели ему придется смотреть, как его мертвого отца сжигают на костре?

В отчаянии Леберехт хотел излить свою боль и ярость. Однако бывают в жизни ситуации, когда отказывают и слезы, и голос, когда чувства будто сходят с ума и обращаются в свою противоположность. Итак, не выжав ни единой слезинки, Леберехт вдруг начал смеяться, вначале — украдкой, зажав рот обеими руками, а затем — сотрясаясь от смеха, так что оставшиеся зрители оборачивались и шипели, призывая юношу соблюдать тишину.

Кто знает, чем бы закончился этот неожиданный взрыв чувств, если бы Леберехт внезапно не ощутил на своем плече чью-то руку. Подняв глаза, он увидел Марту, свою приемную мать. Марта печально смотрела на него, во взгляде ее отражались сочувствие и… бессилие. Да и что она могла для него сейчас сделать? Но уже одно ее нежное прикосновение вернуло юношу к реальности.

Наконец Марта подала ему правую руку, и Леберехт схватил ее, как утопающий хватается за спасительный шест. Совершенно обессилевший, он не сопротивлялся, когда Марта притянула его к себе, обхватила обеими руками и прижала к своей груди. Чувствуя приятную защищенность, Леберехт спрятал лицо на ее плече и осторожно попытался привести свое дыхание в согласие с ее дыханием.

В небольшом отдалении, почти у входа, стоял сын Марты Кристоф и с окаменевшим лицом наблюдал эту сцену. Суд инквизиции, казалось, больше не интересовал его, во всяком случае, он не уделял заседанию ни малейшего внимания. Он не мог припомнить, чтобы мать когда-нибудь так долго и с такой порывистостью обнимала его; и чем дольше длилось это объятие, тем больше росло возмущение Кристофа против матери. То, что он ненавидит своего приемного брата, не было тайной. Почему же мать так с ним обходится? На глазах у всех!

Когда Марта прервала объятие и взглянула в сторону Кристофа, тот уже исчез. Больше она об этом не беспокоилась, решив, что сын вышел наружу, чтобы стать свидетелем казней; сейчас ее волновало состояние Леберехта. Она знала, что не должна оставлять юношу одного.

Едва брат Бартоломео вынес свой третий приговор, который, как и ожидалось, завершался признанием вины и требованием "Костер!", жадные до зрелищ зеваки хлынули на улицу. Соборная площадь была окутана едким дымом. Вместо того чтобы подниматься к небесам, белые клубы дыма стелились по земле, и зрители кашляли, ловя ртом воздух. Господь словно отказывался принимать эти жертвы, как когда-то отверг жертву Каина.

Для Леберехта, которого Марта вывела из зала инквизиции, это природное явление было нежданной милостью, поскольку ему не пришлось видеть собственными глазами, как гроб с телом его отца сгорает, охваченный пламенем. Тяжкий смрад, висевший в воздухе, не давал свободно дышать. Одной рукой Леберехт зажимал нос, другой прикрывал рот; он так и не отважился поднять глаза и послушно шел за Мартой, которая вела его через соборную площадь.

Повсюду был слышен кашель и сморкание зевак, которые с трудом ориентировались в плотной дымовой завесе. Старухи жалобно причитали, дети плакали, а монахини, в большом числе пришедшие сюда из окрестных монастырей, возносили громкие литании и заклинания против сатаны.

Из едких клубов дыма, словно дух, явился облаченный в красное инквизитор. Он размахивал кропилом для святой воды в направлении костра, выкрикивая при этом благочестивые фразы: "Erubescat homo esse superbus, propter quem humilis factus est Deus" ("Да устыдится ничтожный человек быть высокомерным в то время, когда Господь был столь унижен ради него".) Или: "Aufer a me spiritum superbiae, et da mihi thesaurum tuae humilitatis", что в переводе на наш язык означает: "Избави меня от духа высокомерия и даруй мне сокровище смирения твоего".

Когда они достигли передней террасы собора, на которой возвышались георгианские хоры, Марта повлекла Леберехта вниз по широкой каменной лестнице, ведущей в город. До сих пор они не обменялись ни единым словом, да, пожалуй, в этом и не было нужды. Но теперь, когда они приблизились к первым домам Отмели и появилась возможность вздохнуть свободно, красавица еще теснее прижала юношу к себе и на ходу, не глядя на него, сказала нечто такое, отчего он поначалу растерялся:

— Горе временам! Горе людям!

— Что вы имеете в виду? — спросил Леберехт.

Марта остановилась.

— В замыслах Всевышнего не может быть того, что делает святая инквизиция.

Леберехт был изумлен. Он внимательно посмотрел на свою приемную мать и увидел в ее глазах слезы.

— Не хотите ли вы этим сказать, — осторожно осведомился он, — что подвергаете сомнению решения инквизиции?

Марта не ответила, и, пока они двигались в направлении трактира на Отмели, молодой человек продолжил:

— Простите меня. Вы не должны отвечать. Ни один человек в этом городе не ответил бы "да" на этот вопрос. Ведь тем самым он предал бы себя суду…

Некоторое время они шли молча, и вдруг Марта совершенно неожиданно произнесла:

— Да. Да, я считаю, что отец Бартоломео не прав. Две истеричные женщины, которые утверждают, что видели твоего отца, — это не доказательство. Это великая несправедливость.

Леберехт не верил своим ушам. Эти слова могли привести Марту на костер. И если она говорила с ним открыто, то это было доказательством исключительного доверия, даже более: своим признанием она предавалась ему. И это было для Леберехта столь неожиданно, что он порывисто схватил ее руку, поднес к губам и поцеловал — так же неловко, как и страстно. Быстрым движением Марта отняла у юноши свою руку, ибо понимала, что подобная сцена вполне могла стать поводом для дурных слухов.