— Простите, — пробормотал Леберехт на ходу. — Просто на меня нахлынуло, хотя в нашем положении это не совсем прилично. Но примите это как знак моей благодарности.
Марта улыбнулась, и в ее улыбке сквозило превосходство, которое, без сомнений, почувствовал Леберехт. Однако юношу это не смутило; напротив, он испытывал гордость, что действовал так при всех.
— Теперь я знаю, что могу вам доверять! — воскликнул он.
— В самом деле можешь, — подтвердила Марта и посмотрела на Леберехта долгим взглядом. Тот не выдержал ее твердого взора и в смущении потупился.
— Мой отец был хорошим человеком, — сказал он, не поднимая глаз. — Единственное его преступление состояло в том, что он был слишком умен для своего положения, что он чересчур много знал и не скрывал своей образованности. В других краях, например в Ансбахе, Нюрнберге или Байрейте, восхищались бы могильщиком, который увлекался языками и философией греков и римлян, а здесь его сожгли. Если бы Адам Хаманн действительно был одержим дьяволом, то и я был бы таким же. Тогда и меня Бартоломео должен был сжечь на костре.
— Тсс! Молчи! Такими словами не шутят. Знаешь, как люди одержимы страстью к злу! Во всех и вся они видят происки дьявола. Когда епископа в его резиденции хватил удар, прачки на реке рассказывали, что его преосвященство был напуган привидением, о котором он все же не решился кому-нибудь сообщить. Когда умер солодильщик Бернхард и у мертвого не закрывался один глаз, стали болтать, будто он состоял в союзе с дьяволом и имел все основания закрыть после смерти лишь один глаз, чтобы другим наблюдать за изменами своей жены Гунды. А соборный пробст утверждает, что видел, как в определенный день у Мадонны с алтаря Фейта Штосса[13] дрожали веки, словно лепестки мака на ветру. И якобы это было именно в тот день, когда Лютер женился на монахине Катарине. Никто, кроме соборного пробста, не видел этого явления…
— …и, несмотря на это, инквизиция не сожгла его, — вставил Леберехт.
Марта кивнула.
— Нет, — продолжал юноша, — я не верю, что в смерти моего отца было что-то сверхъестественное. Это какая-то скверная проделка или намеренная инсценировка. И я отомщу за это!
— Шшш! — урезонивала его Марта. — Ты не ведаешь, что говоришь.
Он отвел взгляд и больше ничего не сказал.
Когда они добрались до трактира на Отмели, она спросила:
— Тебе сегодня надо на работу?
— Я не могу, — ответил юноша. — У меня так дрожат руки, что я не способен держать молот, не говоря уж о резце. Карвакки поймет.
— Ты любишь мастера Карвакки?
Леберехт кивнул.
— Я очень люблю его. Он мне почти как отец. — Едва сказав это, он сразу осознал, насколько неуместными были его слова, произнесенные в присутствии приемной матери.
— Ты можешь не беспокоиться, — ответила Марта, от которой не укрылось смущение юноши. — Я понимаю тебя лучше, чем тебе, возможно, кажется.
В трактире, в котором в это время было пусто, как в церкви, Марта налила юноше — а заодно и себе — винного спирта. Именно в этот момент в сумрачное помещение внезапно вошел Кристоф. С вызывающим видом он уселся на скамью, которая с трех сторон была отделена от зала деревянной перегородкой, и начал нервно жевать веточку липы, через равные промежутки времени сплевывая кору на каменный пол. При этом он поочередно поглядывал то на свою мать, то на Леберехта. Наконец, выдержав паузу, он обстоятельно и со смущенной улыбкой в уголках рта начал говорить:
— Ecce sto responsum expectans.[14] Почему, скажите, ради всего святого, должен я делить кров свой с отродьем, отца которого святая инквизиция сожгла как колдуна? Почему?
При этом толстое лицо юноши побагровело, а на лбу проступила, словно Каинова печать, бледно-голубая жилка.
Леберехт и не ждал более "дружелюбного" отношения, поэтому оставался невозмутимым. Марта же, напротив, вскочила и в ярости сделала пару шагов к сыну, собираясь ударить его по лицу.
Но Леберехт опередил женщину, удержав ее за руку.
— Будьте благоразумны, не грешите! Ваш сын говорит правду. Адам Фридрих Хаманн был приговорен святой инквизицией посмертно, и я чистосердечно признаю, что я — его родной сын, Леберехт Хаманн. Когда ваш супруг брал мою сестру и меня в приемные дети, он не мог знать, что наш покойный отец будет сожжен на костре.
Слова Леберехта удивили Марту. Озадаченным выглядел и Кристоф, который ожидал совсем иной реакции. Он не знал, что за игру ведет Леберехт, но ему было ясно, что этот малый во многих отношениях превосходит его. Едва придя в себя от шока, Кристоф начал сызнова:
— Слышал я от людей, стоявших вокруг костра, что дьявол задолго до того, как тело должно быть сожжено, спасается бегством. Он удирает, лишь только начинает кипеть кровь. Но если одержимый дьяволом попал на костер уже мертвым, тот гнездится в высохших жилах, пока те не рассыплются в пепел и не улетучатся с дымом костра. Так говорят люди на соборной площади.
До этого момента Леберехт сохранял самообладание. Но теперь он не мог больше сдерживаться. Вскочив, юноша опрокинул в себя полстакана спирта и покинул трактир, с силой хлопнув окованной железными полосами дверью.
На улице, пытаясь успокоиться, Леберехт глубоко вдохнул. Меж старых домов на Отмели висел едкий запах костров. Юноша ринулся сначала вниз по реке, в северном направлении, но потом, Бог знает почему, передумал и поспешил в обратную сторону. Уже смеркалось; зеваки с соборной площади расходились по всему городу, одни — бормоча молитвы, другие — изрыгая грязные проклятия. Повсюду слышались голоса, которые снова и снова повторяли: "На костер их! На костер их!"
Крики вонзались в уши раскаленными иглами. Леберехт зажал их ладонями и поспешно пересек Верхний мост. Здесь неожиданно кто-то преградил ему путь. Когда юноша поднял глаза, он узнал Карвакки.
Как обычно в это время, Карвакки был под мухой и, как всегда в таком состоянии, распространял вокруг себя веселье. Он хлопнул Леберехта по плечу и выкрикнул издевательский стишок: "Старые бабы и попы — лучшие друзья чертей!" Затем он потащил Леберехта за собой в сторону Инзельштадта. Тот не сопротивлялся.
Словно тени, скуля и стеная, мимо них проходили кликуши, и Карвакки воспользовался приятной возможностью передразнить их плач. В переулке, который вел к рынку, у входа в "Кружку" он остановился и прошептал Леберехту:
— Я знаю, чего тебе не хватает. Пошли!
Захолустный притон славился своим дымным пивом,[15] а также банщицами и девками, которые сновали туда-сюда. Внутри было тесно, как в бочке с селедкой. Пахло вареными овощами, а от сосновых лучин распространялся едкий дым и трепещущий свет. В заднем углу лютнист щипал струны своего расстроенного инструмента.
Их появление, казалось, не заинтересовало никого, кроме хозяина, на голове которого красовался черный колпак с кисточкой. Словно это само собой разумелось, люди за длинным деревянным столом, не прерывая своего разговора, потеснились, чтобы дать место новоприбывшим, а хозяин, едва они сели, поставил на стол две высокие кружки.
— Завтра будет новый день, — заметил Карвакки и поднял свою кружку.
Глядя на мастера, за один прием опорожнившего кружку наполовину, Леберехт сделал добрый глоток черного пива.
— Каменотес должен пить, пить и пить! Заметь себе, мой мальчик! Иначе пыль разрушит твои легкие. В этом смысле. — Мастер вновь поднял кружку.
Леберехт знал, что Карвакки способен выпить немеренное количество пива, которое окрыляло его мысль подобно оде Горация. В другой день Леберехт, возможно, отпил бы из своей кружки и поставил бы ее, но в этот день у него имелись все основания для того, чтобы делать то же, что и мастер. И так пил он черное пиво, глоток за глотком, и прежде, чем кружка его опустела наполовину, почувствовал странный эффект. Ему казалось, что пиво потекло не в желудок, сделав там привал для дальнейшего употребления другими органами, нет, оно (во всяком случае, такова была видимость) направилось прямиком в его икры и сделало их тяжелыми, как свинец. Однако рассудок юноши оставался ясным и светлым, и он понимал каждое слово, которое произносил Карвакки (как всегда, на трех языках).