— Человек, — говорил мастер, встряхивая головой, — царь над всеми животными: rex delle bestie — понимаешь? Он более жесток, чем волк, он кровожаднее льва и безжалостнее хищного орла, ведь никто из этих тварей не посягает на себе подобных. И лишь человек, bestia bestiarum, убивает своих собратьев. И даже считает это законным! Происходит ли это именем закона или именем Святой Матери Церкви?.. Тьфу, дьявол!
Леберехт опасливо огляделся, нет ли свидетелей их разговора. Карвакки заметил это, положил руку на плечо юноши и, смеясь, сказал:
— Не беспокойся! Те, кто сюда захаживает, не имеют ничего общего с пердунами, восседающими на церковных скамьях, с адамитами[16] и теми, кто ожидает апокалипсиса, ошиваясь у трактирщика с Отмели. Здесь каждый может высказать свое мнение, даже протестант.
Леберехту не оставалось ничего иного, как рассмеяться. Он уже отметил про себя, что завсегдатаи трактира на Отмели несут всякий вздор и во весь голос; но если кто-то по недосмотру начинал говорить о вере, то они разом смолкали, как монахи в трапезной.
Такое уж было время: каждый подозревал другого, хотя по Святому Писанию все должны быть братьями друг другу.
Карвакки прочитал мысли своего ученика. Опустошив кружку, мастер стукнул ею о столешницу, как деревянным молотом, которым он загонял свой резец в песчаник, и прогорланил:
— Черт с ней, с верой! Не существует настоящей веры. Лишь суеверия. Это тебе понятно, мой мальчик?
— Да, мастер, — ответил Леберехт. Он знал, что возражать Карвакки, когда тот в подпитии, невозможно. Но знал он и то, что мастер вполне владел своими мыслями, несмотря на то что язык его заплетался. Карвакки даже утверждал, что лучшие мысли спрятаны на дне пивной кружки.
— Все обстоит именно так, — начал издалека Карвакки. — Вера и предрассудки, собственно, две вещи противоположные. Но благодаря Святой Матери Церкви, церковным проповедникам и преосвященным, пробстам и кардиналам, а также священной канцелярии[17] веру и суеверие удалось объединить, как две створки одной раковины, и лишь немногие сегодня еще способны различать, где вера, а где суеверие. Крысоловы, подобные этому Атаназиусу Землеру, пользуются услужливостью своих овечек; они изображают на стенах адские муки, как "мене текел".[18] Поэтому люди живут в постоянном страхе: за каждым перекрестком им чудятся привидения, а в крике жерлянки слышатся жалобы неприкаянной души. Зайцы и сороки вызывают у них ужас, как и лежащая поперек пути палка от метлы. Комета несет бедствие, как и любая черная кошка. Гнилушка, которая светится в ночи, огонек во мху, возникающий от испарений, танцующий светлячок или необычный образ, выступающий в бледном лунном свете, приводит их в противоречие с рассудком и дает повод к душевным мукам и добровольному покаянию. Нет, Святая Матерь Церковь давно уже живет не верой своих чад — она живет лишь страхом. И от этого страха она сжигает людей живьем, а иногда, — тихо добавил он, — иногда даже и мертвых.
Был ли то голос Карвакки или черное пиво, но речи мастера хорошо подействовали на Леберехта. Уже одно только объяснение ужасного лишало это ужасное жала. Приободренный примером своего наставника, Леберехт схватил кружку и выпил горького пива больше, чем когда-либо в жизни. Шумно веселящиеся люди вскоре заставили его позабыть о своем тяжелом положении. По лестнице, находившейся напротив входа, и как раз в поле зрения Леберехта, чинным шагом спустилась девушка; вернее, то, что это девушка, Леберехт заметил лишь после того, когда она вошла в пивную, поскольку молодая особа была в легкомысленном наряде молодого дворянина. Легкомысленным же ее наряд казался оттого, что носили его таким манером лишь мужчины: узкие штанины, левая — красная, правая — зеленая, а сверху — облегающий камзол в складку с широкими рукавами, который не прикрывал даже колен.
Завсегдатаи кабака — и среди них, вопреки всякой нравственности, две хорошо одетые женщины — захлопали в ладоши и с воодушевлением закричали: "Песню, Фридерика, спой нам песню!"
Фридерика, которая прятала свои темные волосы под бархатным колпаком, подошла к лютнисту, что-то шепнула ему на ухо, и тот заиграл мелодию, сопровождавшуюся ритмичными переборами. Под нее Фридерика запела тонким мальчишеским голосом:
Честолюбие так уязвило Люцифера, Что он вероломно нарушил союз с Богом. И хотя он богат дарованиями Под стать Всевышнему, В смирении все же не преуспел. Высокомерие делает бессовестным. Часто те, кто выносит приговор, Если куш велик, Готовы вероломно нарушить закон И накинуться, как вороны, На чужое добро, Как не снилось и язычникам. Тщеславие делает немилосердным, Заставляет не щадить никого, Так что и день и ночь заставляет Стремиться к чужим коронам. И такие изверги никому вокруг себя Не дают жить в мире. Где у христианина появляется Слишком много накопленного добра, Скоро возникают колебания в вере, Одолевая его подобно чесотке. Из-за чего даже тот, кто был Праведным человеком, Становится атеистом.Как только девушка закончила, слушатели с восторгом начали бить в ладоши. Они называли Фридерику по имени и тянули к ней руки. Девушка изобразила плутовскую улыбку, но глаза ее были печальны. Какой-то бородач с красными глазами притянул ее к себе на скамью, убеждая выпить из его кружки. Леберехт не мог отвести от нее взгляда. Девушка едва ли была старше его, но черное пиво, похоже, переносила намного лучше.
Какой-то мужчина с коротко остриженными волосами и бледным лицом, сидевший до этого на противоположном конце стола и с живым интересом наблюдавший за Леберехтом, пока Карвакки и прочие гости смотрели лишь на красивую девушку, подошел к нему и присел рядом. Незнакомец был одет в черный складчатый камзол с маленьким круглым воротником, который, как и его хозяин, явно знавал и лучшие времена и в котором он выглядел старше своих лет.
— Ведь ты — молодой Хаманн? — спросил он, не глядя юноше в лицо.
— Да, я Леберехт.
Незнакомец все еще смотрел перед собой.
— Мне полагалось бы назвать свое имя, но я о нем умолчу. Не считай меня из-за этого врагом.
— Почему я должен считать вас врагом? — удивился юноша. — Слишком уж я незначителен, чтобы быть чьим-либо врагом.
Едва он это сказал, как перед его взором поднялась тень инквизитора, а за сосновой лучиной по стенам запылали большие костры.
— Если тебе не хочется продолжать этот разговор, я пойму, — сказал облаченный в черное человек и в первый раз искоса взглянул на Леберехта.
Подкрепленный действием черного пива, юноша покачал головой и окинул незнакомца внимательным взглядом. У того между зубов темнела щербинка. Он был лет тридцати, художник или странствующий студент, какие нередко появлялись в городе и вскоре вновь исчезали.
— Нет, нет, — горячо заверил его Леберехт, — сегодня я, признаться, рад побыть среди людей и поболтать с ними. Один я бы просто сошел с ума.
Сказав это, он вспомнил о своей сестре Софи, с которой за целый день и словом не обмолвился, и ему стало стыдно.
Тогда человек в черном начал туманно говорить, намекая на события нынешнего дня:
— Глупец тот, кто воображает себе, что проповедники и инквизиторы утверждают истину христианской веры. Нужен ли яркому свету свет слабый? Страшному суду — предубеждение инквизитора? "Неизвинителен ты, всякий человек, судящий другого, ибо тем же судом, каким судишь другого, осуждаешь себя, потому что, судя другого, делаешь то же".
— Павел, "Послание к Римлянам", — сухо произнес Леберехт.
— Образован, образован! — заметил незнакомец, не спрашивая, откуда тот взял свои знания. Это слегка уязвило Леберехта, ведь он гордился тем образованием, которое получил от отца.
— Не понимаю, к чему вы клоните своими речами. Вы протестант или шпион курфюрста?
— О, Святая Дева Мария, нет! — Человек в черном прикрыл ладонью рот, делая знак, что Леберехт должен быть осторожен в своих словах. Потом продолжил: — Я лишь хочу утешить тебя в такой день и сказать, что Лысый Адам не был еретиком, а тем более колдуном. Просто он был умен, слишком умен для человека его положения и никогда не скрывал своего ума. Известно же: "Умно говорить трудно, умно молчать — еще труднее".