Мой дальний родственник Сёмка был на год старше меня, но удивлял своей важностью. Он гордо мне рассказывал о том, что город, в котором он жил, единственный на свете — с Железными Конями на мосту. В первый же раз, когда я назвал его по имени, он сердито заявил мне: «Никакой я тебе не Сёмка, я — Семён! Запомнил?» Ещё он гордился тем, что так метко плевал через зубы, что мог попасть в муху. Окончательно он сразил меня, когда, отбив ладошками дробь на коленях и притопнув босыми пятками, спел:
Отца целыми днями дома не было, появлялся он, когда я уже спал. Утром он ранёхонько садился верхом на серую в яблоках лошадь и уносился, как ветер в поле.
Главным воспитателем в доме был дед. В наказание за шалости он отводил меня в сумеречную спальню и ставил в угол, напротив старинных часов с боем. Дед показывал мне цифру, до которой должна была дойти большая стрелка, и я, не сводя глаз с часов, с нетерпением ждал момента обретения свободы. Монотонное качание маятника за стеклом, как будто нарочно замедленное движение стрелки. Так я впервые познакомился с «долгими» минутами. И только на Сёмку стояние под часами не производило никакого впечатления: «Поду-у-маешь. — тянул он с усмешкой, — и не такое видали!»
… На песчаной косе я лежу нагишом на животе, рядом с девочкой, тоже голенькой. Мы лежим на мелком месте. Я лежу выше по течению, прохладные струи, обтекая меня прозрачными нитями, уходят к ней — у меня возникает незнакомое сладкое ощущение, что струями я касаюсь её, что вода как-то связывает нас.
Наплескавшись до посинения, мы ложились возле самого обрыва на чистый зелёный ковёр травы и глядели вниз, следили, как стрекозы с сине-прозрачными крылышками, миновав чисто-белый, как гусиное перо песок, пролетают над серебряными речными струями, опускаются на глянцевые, нежно-зелёные листочки осоки, покачивающиеся над самой водой.
Как пахла обыкновенная трава! Как пахла нагретая солнцем собственная кожа, когда под ласковыми лучами уткнёшься носом в согнутый локоть! Этот неуловимый, непередаваемый запах самого солнца. И каким беспощадным было это солнце здесь, так далеко от дома!
Плывут мои кораблики, плывут далеко за пески.
Играя, я потихоньку напеваю песню деда. Нечаянно перехожу на русский и, позабыв о чахлой пустыне, об узких улочках, о сонных на жаре мазанках, пою о зелёных деревьях, склонившихся над речкой. И то, о чём пою, кажется мне сном, а жгучее солнце, барханы, аул — всё это, кажется, будет теперь всегда.
Я поднимаюсь на ноги. Солнце уже коснулось песков. Огромное зарево взметнулось к небу — будто горит пустыня. Я терпеливо жду, пока скроется солнце. И вот маленький язычок огненного диска прощально сверкнул и скрылся за барханами. Над мазанками, в быстро темнеющем воздухе, поплыла тягучая, заунывная песнь муэдзина. Сердце замерло в груди, и я смотрю, как в угасающем пламени, будто маленькие отверстия в мир, появляются первые бледные звёзды.
Заслышав тарахтенье колёс по каменистой мостовой, я радостно, вприпрыжку бегу навстречу. Едет дед, и не один: в повозке я вижу и маму, и бабушку, и Аб- дунаби.
Неожиданно я проснулся. В свете керосиновой лампы увидел мужчину в военной форме: он сжимал маму в объятиях, странно поворачивал голову, будто искал ртом чего-то, пытаясь повалить маму на спину. Военный отводит руки мамы, которыми она упёрлась ему в грудь, по-бычьи нагибает свою голову.
Я понял, что это не игра. Мужчине нужно что-то, чего мама не хочет, но он сильнее и вот-вот одержит верх.
Я закричал, яростно вцепился в мужчину и принялся колотить его руками, ногами, головой.
Лица человека не помню, помню только, что оно было бледным, на лбу блестели капельки пота. Мама, плача, прижала меня к себе, и я почувствовал себя спасителем.
Спустя много лет я узнал, что таким вот образом мы вступили в конфликт с начальством, прибывшим, как и мы, из России. Вскоре начальство официально вызвало подлежащую мобилизации гражданку Киселёву (ребёнок-то на руках — чужой!). В кабинете предложили выбрать: или поддерживать «хорошие отношения» с владельцем кабинета, или отправляться на фронт.
Мама бросила в наглеца чернильницу.