— Постой, постой, ведь здесь убили Делькадо!
— Да, здесь.
Рудольф несколько минут вел машину молча, хмуро и сосредоточенно вглядываясь в пустынное серое полотно шоссе. Потом вдруг заговорил быстро и горячо:
— Вот Делькадо был нам врагом, так? Почему же я всегда думаю о нем с уважением? Наверное, по той причине, что генерал сумел не запятнать свою идею бытовой грязью. А папаша Мендоса и его сподвижники вроде бы нам друзья. Но кто их почитает? Да никто, кроме кучки холуйствующих прихлебателей. И потому я спрашиваю тебя, Арнольд: ради чего мы с тобой торчим здесь? Ну хорошо, ты беден, тебе надо застраховаться от нищей старости. Я-то застрахован! Давай уедем в Германию вместе! Мои деньги — твои деньги! Кроме того, у отца там связи. Он найдет для тебя хорошую работу. Устроит в бундесвер, если захочешь. Убежден, что отец без колебаний даст тебе любые рекомендации. Ведь ты умный, способный человек и можешь приносить прибыль…
— Успокойся, Руди, — перебил я его. — И не гони машину так быстро. А то мы рискуем свалиться в пропасть. У меня есть одна просьба. Не торопись с отъездом на родину. Через пару месяцев я сумею доказать тебе, что служить Германии можно и здесь, в Аурике.
Рудольф бросил в мою сторону удивленный взгляд.
— Докажи сейчас!
— Не время. И вообще забудь пока об этом разговоре. Но повторяю: мы вернемся к нему через пару месяцев. Обещаешь не ехать?
— Хорошо… Если ты настаиваешь, я не буду спешить с отъездом… Вот уже и граница. Надо поворачивать назад.
На обратном пути мы болтали о Беттине Брентано, её взаимоотношениях с Бетховеном и Гете, а также о той выдающейся роли, какую довелось сыграть некоторым женщинам в жизни великих людей. Пообедали в придорожном ресторанчике у монастыря святой Магдалены, полюбовались видом на океан. В Ла Палому вернулись около четырех часов пополудни. Прощаясь, договорились встретиться через два дня.
В казармах президентской гвардии, где мне были отведены пятикомнатные покои, я встретил Крашке, который на вытянутых руках бережно нес по бесконечному коридору мой новый мундир.
Уходя из Легиона, я взял Герхарда с собой. Мне удалось выхлопотать ему местечко при провиантских складах президентского дворца, что вполне соответствовало его вожделенным чаяниям. Поскольку в гвардию брали только стройных мужчин не старше сорока двух лет и ростом не ниже 175 сантиметров, моему протеже позволили в порядке исключения носить форму легионера.
Взяв у Крашке мундир, я прикрепил к верхней его части два пожалованных мне ауриканских ордена и осторожно напялил на себя непривычную белую одежду. Тяжелые серебряные эполеты давили на плечи, аксельбанты нелепо свисали до широкого золоченого пояса, на котором болталась короткая сабля. Всё это венчала огромная, как велотрек, фуражка с высоченной тульей.
Приблизившись к зеркалу, я прыснул. На меня растерянно и вместе с тем нахально смотрел червовый валет с пижонскими усиками, не очень, правда, молодой, но еще ничего-о-о!
— К этому надо привыкнуть, — сказал наблюдавший за мной Герхард. — Прицепи пистолет и походи по комнатам, прежде чем появляться на улице.
Я последовал его совету и, только когда стемнело, отважился прогуляться по площади Свободы, где повсюду: у ворот президентского дворца, у подъездов правительственных учреждений, у входа в усыпальницу генерала Делькадо — стояли солдаты, одетые в такую же форму, как у меня. Это придало мне уверенности, и я зашагал на главпочтамт, откуда отправил «сестре» письмо, в котором сообщил о своем новом назначении, и условной фразой попросил Центр направить в мое распоряжение радиста.
Утром следующего дня Рохес представил меня президенту. Через этот ритуал проходили все вновь назначаемые офицеры гвардии, и я не должен был составить исключения.
Почтительно склонившись перед Отцом Отечества, врачи ждали его приговора. Только что они доложили президенту о смерти одного из членов Государственного Совета. Уже больше часа хитроумные машины гоняли кровь по холодеющему трупу и раздували его легкие, но покойник не оживал. Врачи просили санкционировать остановку реанимационного агрегата и составление соответствующего медицинского заключения. Однако Мендоса медлил. Неподвижным восковым чучелом сидел он в глубоком мягком кресле полуприкрыв веки и почти не дыша. Его желтые отекшие руки безжизненно лежали на подлокотниках. Нижняя челюсть отвисла, придав оплывшему бабьему лицу выражение тихого идиотизма. Казалось, диктатор спал. Но это было не так. Мысль конвульсивно, с натугой шевелилась в его склеротическом мозгу, приобретая постепенно форму управляющего решения.