Быть может, формовщик на литейном заводе или, может, сборщик на автомобильном. Даже при этом освещении поражал его костюм: к его глазам шло сочетание тканей серовато-голубого и довольно сочного коричневого цвета. Но казалось, что излишне густые брови порой мешают ему смотреть. Бесформенный нос; в нем, казалось, нет никаких костей. И чуть ли не ярко-синего цвета челюсть. Во всех его чертах угадывалась печать жестокого аскетизма. Казалось, в его руке, той, что лежала на плече девушки, — только она была видна, — выражалась вся его жизнь. Он тяжело дышал, по-видимому, страдал астмой.
Внезапно мать разжала губы, и по ним, всего на какой-то миг скользнула полуулыбка. Казалось, ее рот до отказа набит зубами.
— Что она станет делать?
Наконец-то она заговорила.
— Не знаю, — сказал мужчина, и его похожая на гранит масса не шелохнулась. Ни одно из этих слов не было обращено к дочери. Может, последнее слово уже сказано, может, она уже где-то далеко отсюда.
Вновь воцарилась тишина; между ними вновь пролегли пустыни. Девушка была совершенно недоступна, недосягаема в своем молчании. В этих трех людях заперта их странная тайна. Отчего у них такое выражение? Отчего это молчание? Крупные, грузные родители, несгибаемые в своем молчании. Как бы неприятно ни складывалась их жизнь, было понятно, что они пробьют себе дорогу сквозь все преграды и обстоятельства. А дочь — нет.
Ей было лет восемнадцать, а, может, двадцать. Платье на ней было такое яркое, что казалось беспрерывным вызовом тьме за окном и той таинственной, сумрачной атмосфере, которая сложилась в этом красном автобусе. Неужели ее выражение в какой-то миг вдруг изменилось? Оно и впрямь изменилось и теперь было красноречивее, чем у любого из родителей. Теперь уже не казалось, что ей восемнадцать. И подавно не двадцать. Она только что выбралась из джунглей собственного детства. Ее руки, так уютно, так мирно лежащие у нее на коленях — одна ладонью повернута к желтому свету — говорят сами за себя. За ней захлопнулись двери школы; в скором времени ей, возможно, придется поступать на работу. В глубине этого все еще безмолвного существа уже встает иной мир. Для столь юного создания у нее странно усталый, даже изможденный вид, какой иногда замечаешь на лицах подростков, а в глазах — словно какое-то предчувствие, неожиданная невинность и странное сознание грядущего, неотвратимого скачка, который, наверное, заведет в новые джунгли, с еще более тернистыми тропами. Что это, и боязнь перемены и приятие ее?
Кроме глаз в ней нет ничего примечательного. Черты словно лишены характера. Матери и отцу, как видно, не по себе. А ей? Красные руки приникли к коленям. Если она и связана чем-то, то лишь собственным знанием этого внезапного пробуждения мира. Когда отец, слегка повернувшись, заговорил с девушкой, начинаешь еще пристальней присматриваться к ней.
— Кто это?
Молчание.
— Как его звать? — спрашивает мать, и слова падают в пустом автобусе, как камни. Наверное, осталось недалеко — родители заговорили.
— Он что., — говорит отец.
Молчание.
— Он как., — говорит мать.
Молчание.
Еще упорнее смотрит девушка прямо перед собой, подавшись вперед, словно силясь увидеть, когда откроется горизонт. Никогда не быть этой девушке моложе, над ней нависла прямая угроза, что теперь она всегда будет старше. В этом ребенке заперта женщина. Ее родители — судьи, а та, что сидит меж ними, упала с огромной высоты.
Рот отца приходит в движение, но остается беззвучен. Слова путаются у него в голове. Оборачивается мать. Бросает на дочь долгий, испепеляющий взгляд, который выносит приговор и женщине и ребенку.
— Кто он?
Молчание.
И мужу — словно пырнула ножом:
— Тебе что, нечего сказать?
— Нечего.
Веришь, что ему — нечего и всегда будет нечего.
Теперь огни витрин заливают автобус светом, словно водой. Автобус останавливается. В него садятся еще двое. Он едет дальше со своим грузом, своим молчанием, своей тайной.
Только раз взглянула девушка на родителей, сначала — на одного, потом — на другого. Что подумалось ей? Как они ей показались? Эти грузные родители, эти солидные судьи? Опечаленными? Или смешными? Всегда будет ее мать такой же громадной, как сейчас, такой же недружелюбной, словно хирург, погружающей в нее один нож за другим? Кто он? Как его звать? И как вял, как тяжеловесен, как силен и как туп ее отец. Он никогда не превратится в шута. Наверное, отец был всегда осторожен, или, может, всегда уверен. Если б запертая в дочери женщина заговорила вдруг, пожалуй, она очень спокойно могла бы сказать: