Выбрать главу

Старая Лоза догнал Бомболини.

— Останови их! — закричал он. — Прикажи им остановиться. Нельзя оставлять вино под дождем. Дождь смоет пыль с бутылок. Он простудит вино.

Бомболини посмотрел на старика так, словно видел его впервые.

— Ну и что? — сказал он. — Может, мы должны выдерживать вино при комнатной температуре в ожидании немцев?

— Вино — все равно вино, кто бы им ни владел! — закричал старик. — Надругаться над вином — значит над жизнью своей надругаться! — Он схватил Бомболини за плечи и принялся трясти его и выкрикивать угрозы.

— А я на… хотел на твое вино, — сказал Бомболини. Старая Лоза выпустил его и отшатнулся.

— Ох, грех-то какой… — пробормотал старик. Ни тот ни другой не замечали дождя, который лил как из вед ра. — Большой грех ты взял на душу.

«Знаю сам. Порази меня сейчас гром небесный — не удивлюсь», — подумал Бомболини. Оп оттолкнул смотрителя погребов и зашагал вниз по Корсо Кавур в Старый город к дому Туфы. Он твердо решил, что ни о чем больше не будет думать, кроме Туфы.

С Туфой все обстояло не так просто. Прежде всего он был офицером, и уже одно это должно было бы отдалить его от народа, однако так не получилось. Хуже того — он был фашистом и тем не менее продолжал оставаться героем в глазах здешней молодежи, да и старики не брезговали обращаться к нему за советом, когда он бывал в городе.

А происходило это потому, что Туфа был фашист-идеалист: он искренне верил во все эти высокие слова и старался следовать им, и это делало его очень странной, совершенно исключительной личностью не только здесь, у нас, но и вообще в Италии. Когда Туфа был еще совсем подростком, его выбрали из всех ребят Санта-Виттории и отправили куда-то в фашистский молодежный лагерь. Туфа свято поверил каждому слову, которое услышал в этом лагере. Потом он стал солдатом, а со временем был произведен в офицеры и служил в аристократическом Сфорцесском полку — случай, прямо надо сказать, невиданный.

Когда Туфа приезжал домой на побывку, люди приходили к нему — искали его заступничества перед «Бандой» или фашистами из Монтефальконе.

«Что такое, слышал я, произошло тут у вас с Бальдиссери? — спрашивал он. — Так могут поступать только коммунисты».

«Да вот, ошибка произошла, — говорили ему. — Больше такого не повторится».

«Конечно, я уверен, — говорил он. — Мы таких вещей не делаем».

«Нет, конечно, нет», — говорили ему. Невинность его взгляда пугала людей не меньше, чем гнев, который мог вспыхнуть в этих глазах. Туфа веровал, он был один верующий на всю нацию неверующих, ибо народ верил только в то, что верить во что-либо опасно и даже вредно, так как вера ограничивает свободу человека, а ограничивать свою свободу — значит накликать на себя беду. Все фашисты во всей округе только и ждали, когда же наконец у Туфы кончится отпуск и он уедет, а они смогут свободно вздохнуть, и каждый из них молил бога, чтобы Туфа пал смертью храбрых где-нибудь в Албании, или в Греции, или в Африке.

В комнате было темно, сыро и грязно. В ней скверно пахло. Мать Туфы никогда не отличалась домовитостью.

— Где же он? — спросил Бомболини.

Мать указала куда-то в конец комнаты, и мэр с трудом разглядел темную фигуру, лежавшую на полу лицом к стене.

— Он собрался помирать, — сказала мать Туфы. — Я вижу это по его глазам. В них больше не теплится жизнь.

Бомболини прошел в угол и остановился возле Туфы, не зная, что сказать. Туфа всегда недолюбливал Бомболини, потому что считал его шутом, а всякое шутовство было ему чуждо и отталкивало его. Медленно, страшно медленно Туфа повернулся на другой бок и поглядел на Бомболини.

— Убирайся отсюда, — сказал он. — Я всегда тебя презирал.

Мать не все сумела прочесть в глазах сына. Там было ожидание смерти, но была и ненависть — чего никогда не появлялось в них раньше, — а за всем этим таилась глубокая смертельная обида.

— Тебе лучше уйти, — сказала мать. — Он правду говорит. Он всегда говорит то, что есть.

— Туфа! Ты меня слышишь?

— Убирайся вон!

— Я перестал быть шутом, Туфа. Я теперь здешний мэр. Ты слышишь меня? Ты понимаешь, что я говорю?

— Убирайся вон!

Ненависть в его глазах была столь неистова, что Бомболини почувствовал себя побежденным. Пятясь, он вышел из дома и остановился на Корсо Кавур; дождь хлестал все сильнее, и с волос Бомболини ручьями стекала вода. Люди поглядывали на него с порогов своих жилищ. Вот и последний смысл жизни — в лице Туфы — был для него потерян. Он зашагал обратно вверх по Корсо. Неподалеку от Народной площади Пьетро Пьетросанто выбежал к нему навстречу.

— Нельзя этого больше откладывать, — сказал Пьетросанто. — Надо что-то сделать с «Бандой».

Бомболини тяжко вздохнул. Пьетро был прав, время пришло. С самого первого дня, когда мэр принял бразды правления, перед ним возникла эта задача — единственная, которую он никак не в силах был решить. Он хорошо помнил слова Учителя: «Людей следует либо ласкать, либо уничтожать, и вред, который будет им причинен, должен быть таким, чтобы у жертвы не хватило сил отплатить за него. Тот, кто поступает иначе, вынужден всегда держать наготове нож». По ночам эти слова крутились у него в мозгу, и, лежа без сна в темноте, он говорил себе, что должен что-то предпринять. Но наступало утро, солнце золотило стены домов на площади, люди, встав, принимались за свой труд, и проходил еще один день, а задача по-прежнему оставалась нерешенной. Однако теперь, когда до прибытия немцев оставались считанные часы, больше нельзя было позволять себе роскошь бездействия.

— Прикончи их, — сказал Бомболини. Пьетросанто услышал, но не поверил своим ушам.

— Я устал все время держать наготове нож.

— Я тебя не понимаю, — сказал Пьетросанто. Бомболини положил Пьетросанто руку на плечо.

— Есть у тебя ружье? Твое собственное ружье?

— Так что же, расстрелять их? Ты это хочешь сказать? Расстрелять сукиных детей?

— Не обниматься же с ними, — сказал мэр. — Ступай. — Они вместе двинулись к площади. — Напусти на себя такой вид, будто у нас с тобой созрел какой-то план в голове, — сказал Бомболини. — Это укрепляет в народе дух.

Дождь прошел. Это был хороший проливной дождь. И произошло то, чего боялся Старая Лоза. Дождь смыл всю пыль с темно-зеленых бутылок, и мокрые бока их засверкали под солнцем, как драгоценные камни, — казалось, кто-то рассыпал по площади изумруды.

— Все-таки, чтобы стрелять… Что-то я не знаю, — сказал Пьетросанто, но Бомболини его не слышал. Он отдал наконец приказ, и проблема «Банды» больше его не интересовала. Взгляд его был теперь прикован к вину.

— Как ты считаешь, что бы они подумали, если бы заявились сейчас сюда? — спросил он.

— Решили бы, что мы хотим их ублажить. Что мы встречаем их дарами.

«Пожалуй, он прав», — подумал мэр.

— И приняли бы это как должное, — сказал Пьетросанто. — Так уж они устроены.

— Да, так уж они устроены, — согласился Бомболини.

* * *

В тот же день, ближе к вечеру, Бомболини сказал Роберто, чтобы он сходил к Малатесте и попросил ее взглянуть на Туфу.

— Она тебя послушает, — сказал Бомболини. — Ты не здешний, и к тому же она думает, что ты храбрец.

— Она не думает, что я храбрец, — сказал Роберто. — Она думает, что я боюсь боли.

— Вот в том-то и дело. Именно потому, что ты боишься боли, она и находит, что ты вел себя как храбрец сказал Бомболини. — И притом она, по-моему, заглядывается на тебя. Она считает тебя красавцем.

— Откуда тебе это известно?

— Я слышал, как она говорила.

Это была ложь, бесстыдная, наглая ложь, и Роберто сразу понял, что это ложь, и только так и воспринял эти слова, и все же сердце у него забилось сильнее. Виноват ли он, если сердце у него забилось сильнее?

Роберто оделся, вышел под дождь и пересек Народную площадь. Только тут он впервые увидел, что вся площадь завалена бутылками. Возле винной лавки он остановился и решил подкрепиться немножко сыром, прежде чем подниматься в Верхний город, а потом, при мысли о предстоящем разговоре с Малатестой, заказал еще и бутылку вина.