Когда они добрались до фонтана Писающей Черепахи, Туфе пришлось присесть на камни, хотя дождь лил вовсю.
— Какой хороший дождь! Давно не был я под настоящим, хорошим ливнем.
— Ты был в Африке?
— Да, и в Сицилии. — Он закинул голову, и дождь струями стекал по его лицу, а она подумала: какие красивые у него глаза — большие, светло-карие, а ресницы густые, темные, и брови тоже темные. Недаром говорили, что все женщины в Санта-Виттории завидуют Туфе. О таких глазах можно только мечтать.
— Я чувствую, как дождь смывает с меня всю пыль Африки, — сказал Туфа.
Это рассмешило Катерину, но она заметила, что ее смех задел его.
— Почему ты смеешься? — спросил он с досадой.
— О, ты так мелодраматично это изрек. Ты, вероятно, большой любитель кино, насмотрелся всяких фильмов.
— Я никогда не хожу в кино.
После этого он некоторое время молчал. Дождь стекал ему за ворот; потом он снова закинул голову, подставляя лицо дождю.
— Все офицеры в нашей офицерской столовой тоже постоянно смеялись над тем, что я говорю, но я никогда не мог понять, почему. — Он поглядел на Катерину: — А теперь и ты — как они.
Он сказал это беззлобно и даже без досады или грусти, а просто как бы утверждая истину.
— Может быть, это только по виду так, но ты вроде них.
Катерина понимала: это потому, что он не принадлежит к ее кругу, где люди приучаются с насмешкой и презрением относиться к проявлению наивности и чистоты души из страха перед тем, что может открыться невинному взору. И как бы глубоко ни понимала она его, в некоторых случаях она все равно будет поступать не так, как он.
— Не пора ли нам двигаться дальше? — Она озябла, одежда на ней промокла.
— Еще минутку.
— Тогда расскажи мне, пока мы здесь, историю фонтана.
Туфа поглядел на фонтан и улыбнулся. Катерина впервые увидела улыбку на его ' лице. Она видела, как Туфа смеется, но смех — это ведь не совсем то же, что улыбка.
— Это очень старая история и не очень пристойная, — сказал Туфа.
— Я как-нибудь выдержу.
— Это совсем непотребная история.
— Ты заранее просишь у меня прощения?
— Нет, я предупреждаю тебя. — Он взял ее за руку. — Помоги мне встать. — Они двинулись дальше по площади. — Нет, пожалуй, я не стану рассказывать. Ведь эту историю рассказывают только женщинам, уже" потерявшим невинность, да и то если им перевалило за тридцать.
— Значит, я как раз и подхожу, — сказала Катерина. Он так крепко сжал ей руку, что причинил боль, и она с удивлением на него посмотрела.
— Нет, это неправда, — сказал он. — Я знаю, когда ты родилась.
Это тоже очень удивило ее.
— В тот день, когда ты родилась, твой отец угостил моего отца кружкой вина — жестяной кружкой вина — и дал ему несколько монет, — сказал Туфа. — Ты думаешь, я могу это забыть?
— Я понимаю.
— Но мой отец не принял этих денег. Он был оскорблен. А моя мать, узнав, что отец не взял денег, заставила меня пойти к вам в дом и сказать твоему отцу, что мой отец сам не знает, что говорит, что у него с головой неладно и мы рады получить эти деньги.
— И тебе было стыдно.
— Конечно, мне было стыдно. Все смеялись. Никто никогда и не слыхивал о таких вещах. Мне тоже дали вина в чашке и опустили в мой карман несколько монет, а на шею повесили курицу, чтобы я снес ее в подарок моему отцу.
Он умолк. Она молчала тоже. Они оба понимали, что не может же Катерина просить прощения за отца — это было бы нелепо.
— Отец никогда не мог простить этого матери, да и мне тоже, — сказал Туфа. — Мы ели эту курицу, а он сидел и глядел на нас, и его стал терзать голод. И тогда он ушел и больше не вернулся. Мне было восемь лет тогда. Думаешь, я могу это забыть?
— Нет, конечно.
— Мне было восемь лет, а теперь мне тридцать четыре, значит, тебе двадцать шесть, — сказал он.
— Почему ты так схватил меня за руку — даже больно сделал?
— Я не выношу лжи. Никакой, пусть самой ничтожной. Не хочу больше слушать лжи — никакой и никогда.
— Я постараюсь никогда больше не лгать, — сказала Катерина. — Не знаю, легко ли это будет. Я как-то никогда не пробовала.
В конце площади они увидели груды бутылок — последние, оставшиеся неубранными груды бутылок.
— Что за черт, зачем это здесь? — спросил Туфа.
— Немцы придут. — Она почувствовала, как он сразу весь напрягся, но тут же овладел собой. — Вот и пытаются спрятать от них вино.
— Откуда ты это знаешь?
— Это приказ мэра… забыла, как его зовут. Толстый такой, Бомболини. Итало Бомболини. Он держал тут на площади винную лавку.
— Вранье. Не может эта жирная скотина стать мэром, — сказал Туфа.
— Вот теперь и ты врешь, а еще говорил, что никогда нельзя лгать. Ведь он и в самом деле мэр. Предводитель народа, Капитан, называют они его.
— Боже праведный! Пресвятая дева Мария! — воскликнул Туфа, и они оба рассмеялись. Туфа поглядел на мокрые от дождя блестящие бутылки.
— Да, я верю тебе, — сказал он. — Только идиот мог измыслить такое.
Они начали подниматься в гору; идти было далеко, и уже пробило полночь, когда они подошли к дому Малатесты. Туфа остановился перед дверью, чтобы отдышаться.
— Вот уж никак не думал, что еще раз войду в этот дом, — сказал Туфа. — Никак не думал, что по доброй воле переступлю когда-нибудь этот порог.
Он все еще стоял в нерешительности перед дверью.
— Я даже кур не ел с тех пор. Ни разу с того дня не брал в рот ни кусочка куриного мяса, — сказал он и с эти ми словами все же вошел в дом.
В доме было холодно и темно, и, когда Катерина затеплила светильник — фитиль, пропитанный бычьим жиром, — она заметила, что Туфа дрожит от холода, сырости и изнеможения. Огонек светильника, казалось, принес в комнату капельку тепла, но Туфа все не мог сдержать дрожи.
— Разденься и ложись в постель, — сказала Катерина. — В мою постель.
— Я не привык, чтобы мной командовали, — сказал Туфа. Он не двинулся с места.
— Может быть, ты хочешь, чтобы я отвернулась?
— Понятное дело, — сказал он с досадой. — Понятное дело.
Она повернулась к нему спиной и ждала, пока он заберется в постель. Возле кровати стояла небольшая керамическая печка, которую кто-то из семейства Малатеста привез в Санта-Витторию из заморских краев, когда в доме еще водились деньги. Дров не было, но Катерина бросила в печку ручку от метлы, и комната немного обогрелась, и в ней заиграли отблески яркого пламени. Катерина отыскала бутылку анисовой водки, и от вина им стало еще теплее, но его не хватило, чтобы разогнать усталость, а Туфе хотелось поговорить с Катериной.
— Пойду возьму в долг бутылочку, — сказала она.
Когда Катерина вернулась, Туфа спал, но тотчас проснулся, лишь только она появилась в дверях. Она принесла бутылку хорошего вермута и, откупорив ее, протянула ему.
— Бутылка совсем мокрая, — сказал Туфа. — Ого! Ты спускалась на площадь? — Он покачал головой. — Они бы повесили тебя вверх ногами на фонтане, если бы накрыли за этим делом.
То что рассказал ей Туфа, не такая уж необычная история у нас здесь, в Италии, хотя, вероятно, Туфа говорил об этом с особенной горечью, потому что он был гордый более гордый, чем другие. А в общем-то, таких историй много, только обстоятельства бывают разные, и разные места, и разные люди.
Туфа был добрым солдатом и добрым итальянцем. Он хотел быть храбрым, но при этом остаться самим собой и не запятнать своего доброго имени. Не так уж много просил он у своего государства: он хотел, чтобы ему было дозволено служить своей отчизне и при этом жить и умереть, как подобает мужчине. Однако именно этого ему и не могли позволить. Но только Туфа никак не хотел поначалу этого признать. Он лгал самому себе, когда думал о поражениях в Албании и о греческой трагедии. Он все еще старался воодушевлять своих людей, посылая их на смерть ради достижения цели, в которую они не верили, потому что он все еще никак не мог признаться самому себе в том, что это цель недостойная. Он показывал пример, и еще не достигшие зрелости юноши вставали и шли в бой и получали увечья или умирали. И вот однажды ночью в Северной Африке, неподалеку от Бенгази, кто-то из его людей, из его собственных солдат, выстрелил ему в спину.