— А ни в чем. Все в порядке, — ответил Бомболини. Но тревога его не проходила: она рождена была цифрой «35».
Немцы явятся в город через тридцать пять часов. А ни одна бутылка вина еще не была спрятана.
Да, когда будут устанавливать мемориальные доски возле вечного зеленого огня, который уже горит на площади в память о каменщике Баббалуче, то рядом с доской Бомболини и Туфы должна быть доска с именем Лонго. То, что сделал в то утро Лонго, помнят здесь и будут помнить всегда.
К семи часам из подвалов водонапорной башни был извлечен насос, генератор очищен от грязи, старый пожарный брандспойт, похожий на старого усталого питона, снесен вниз с горы, а велосипеды разобраны и заново собраны с таким расчетом, чтобы колеса их, поднятые над землей, вращаясь, когда начинали крутить педали, в свою очередь заставляли вращаться колеса генератора; в результате по проводам побежал ток и лампочки засветились — сначала тускло, потом все ярче и ярче по мере того, как молодые парни крутили колеса велосипедов. Среди них был и Фабио.
— Значит, ты все-таки вернулся, — заметил, увидев его, Бомболини.
— Только на два дня — на сегодня и на завтра, — ответил Фабио. — Я не желаю присутствовать при позоре, которым мы покроем себя, когда сюда придут эти мерзавцы.
— Все будет в порядке, Фабио. Мы спасем вино.
— Пусть даже ценою своей чести. Бомболини был задет ядовитым тоном Фабио.
— Слишком ты распаляешься, Фабио. Нехорошо это. Когда человек так распаляется, мозги ему застилает туман.
Баббалуче, поправлявший кожаные ремни, которые соединяли колеса велосипеда с генератором, услышал их разговор.
— Это все крестьянская мудрость, — сказал он Фабио. — Не слушай ты его. Одни красные слова. Знаешь, что говорил мой отец? «Бойся того, кто сбивает языком сливки, — как бы у него потом масло носом не пошло». Так что будь осторожен с ним, Фабио. Когда явятся фрицы, у него весь нос будет маслом вымазан, вот увидишь.
Фабио стало тошно. И он отвернулся от Бомболини, чтобы не смотреть на этого человека, вызывавшего у него тошноту.
— Куда же подевались настоящие итальянцы? — вырвалось у него, но никто его не слышал, а если и услышал, то не откликнулся.
— Именно так я и собираюсь поступить. Когда они придут, у меня весь нос будет в масле, — сказал Бомболини.
Когда генератор набрал достаточно энергии, Лонго подключил его к насосу. Сначала — первые две-три минуты — насос продолжал бездействовать, и в Большой зале воцарился ужас. Старая смазка застыла, и механизм, точно упрямый вол, не желал сдвинуться с места; тогда Лонго стал вращать колесо рукой, и мало-помалу поршень заходил— сначала нехотя, с трудом, точно змея, когда ее подталкивает палочка заклинателя, потом с каждым разом все быстрее, потом что-то забулькало, закашляло, зачихало, потом насос вдруг заухал — ух, ух, ух, ух… — и из брандспойта полилась вода. В Большой зале грянуло такое «ура», '!то его услышали по всей горе: из старинных вентиляционных колодцев звук вырвался на луга над погребами, где пасли скот, и долетел до города.
Когда старый брандспойт прорывала вода — что случалось довольно часто, — опять-таки Лонго чинил его. Он посылал мальчишек наверх, в виноградники, и они возвращались с виноградными листьями и лозой, которыми перевязывали прорванные места в износившейся старой ткани брандспойта, словно накладывали повязки на рану, чтобы остановить кровотечение.
Под конец Лонго вышел из погребов и сел на припеке рядом с Бомболини.
— Все будет в порядке, — сказал Лонго, — Через час в первом погребе не останется ни капли воды.
Бомболини встал, взял Лонго за руку и долго тряс ее, а потом расцеловал его в обе щеки.
— Он говорит, что все будет в порядке, — объявил он Витторини.
— Да, я слышал. Все будет в порядке. Тут из погребов вышел Старая Лоза.
— Умно ты это придумал, — сказал он Лонго, — виноградные листья взять. Виноград, значит, спасает виноград. Это правильно.
— Значит, все будет в порядке, — сказал Бомболини.
— Да, все будет в порядке, — сказал хранитель вина. Вот теперь Бомболини мог отправиться назад в Санта-Витторию, и ему казалось, что еще никогда в жизни не чувствовал он себя счастливее, чем сейчас.
Туфа, как и все тут у нас, проснулся вместе с солнцем, а раз солнце взошло, то оставаться в постели он уже не мог. Ему очень хотелось полежать еще рядом с этой женщиной, но он слышал шум на площади, слышал, как волы спускаются вниз по проулкам, и понимал, что надо вставать. Но не успел он принять это решение, как почувствовал, что Катерина тоже проснулась, что она лежит и смотрит на него.
— Тебе надо поспать, — сказала она. — Это для тебя очень важно. Тебе надо полежать не день и не два, чтобы набраться сил.
Он рассмеялся, и она обиделась. Все время один из них смеялся над чем-то, что другому вовсе не казалось смешным.
— Ты в самом деле думаешь, что я наберусь сил, если целыми днями буду лежать тут, рядом с тобой?
— Ах, вот ты о чем. Поняла. Солдатские шуточки… Я не об этом думала.
— А почему? Ты же не знаешь, что такое стыд. Сама мне сказала.
Она улыбнулась.
— Это правда. Такая уж я от рождения. Это очень беспокоило моих учителей в школе. Они считали, что я могу попасть в страшную беду.
— Ну и как — попала ты в беду?
— Нет, конечно. Раз я бесстыжая, меня не тянуло К людям, с которыми можно попасть в беду.
— Вот потому-то ты и очутилась в одной постели со мной!
— Я и сама не знаю, почему я с тобой. Разве лишь потому, что мне так захотелось.
И она встала с постели.
— Что это ты? — удивился Туфа. — Крестьянин-то ведь здесь я. Мне и надо вставать первым.
— Я хочу приготовить нам что-нибудь поесть, — сказала Катерина.
— Моего голода едой не утолить.
— А бесстыжий-то, оказывается, ты.
— Не бесстыжий, а изголодавшийся, — сказал Туфа. Она шла к нему через комнату, а он на нее смотрел. На ней не было одежды, и это нисколько ее не смущало, а он подумал, что ни одна женщина в Санта-Виттории не пошла бы нагишом, ни одна не могла бы так вести себя.
— Какой ты прямой! — сказала Катерина. — Я не могла бы такое сказать. Я еще этому не научилась.
Он протянул руку и привлек ее к себе.
— Да, теперь я сам убедился, — сказал Туфа. — Все правда. У тебя нет стыда.
Когда они насладились друг другом, он снова заснул, и теперь уже она прислушивалась к звукам города и утра. Она села в постели и посмотрела на его форму — черную, замызганную, грязную, порванную. Надо от нее избавиться, прежде чем придут немцы. Форма без слов говорила, что пришлось вынести Туфе, и Катерина опечалилась. Она тихонько выбралась из постели, прошла в заднюю комнату и вышла оттуда с чемоданом, полным вещей, которые принадлежали ее мужу. Он оставил их здесь на случай, если придется бежать. Как это теперь могло пригодиться Туфе — одежда для улицы, одежда для работы в саду, одежда для охоты.
Вернувшись в спальню, Катерина посмотрела на спящего Туфу, и ей вдруг стало страшно. Сойдясь с ним, она снова поставила на жизнь, а в игре — сколько ты поставил, столько можешь и потерять.
За себя она не боялась — не потому, что была храброй, а потому, что была уверена: ни один мужчина не сможет оскорбить ее или воспользоваться ее слабостью. Такая красота, как у нее, отпугивает людей. Туфа тоже был красив, но его красота была другая. Своею красотой он как бы бросал вызов окружающим, и Катерина понимала, что люди такое не склонны терпеть. Она стала прибирать комнату, чувствуя, что ему это будет приятно, даже взялась подметать — она была рада, что он спит и не видит, как она орудует метлой. Когда же он наконец проснулся, то заявил, что голоден, по-настоящему голоден и теперь уже хочет не ее, а хлеба, смоченного оливковым маслом, и добрых черных маслин, и яйцо. Катерина отложила в сторону метлу и направилась к двери.
— Я тебе добуду яйцо, даже если ради этого придется продать себя, — сказала Катерина. И тотчас почувствовала, что ему неприятна ее шутка.
— Я пойду с тобой, — сказал Туфа и встал с постели; тут она впервые по-настоящему увидела его.