— Не надо было этого делать, — сказал Фабио.
— Люди имеют право пустить кровь таким, как он, — сказал Баббалуче. — Это им по душе. Им потребно это. А теперь дай им блюдо пожирней! Расскажи, как умер дуче.
— Они не хотят этого слушать, — сказал Фабио. — Они хотят идти домой.
— Люди всегда рады послушать, как свора дворняг затравила могучего кабана, — сказал Баббалуче.
И каменщик оказался прав. Фабио рассказал им, как Большой Совет фашистской партии собрался накануне ночью в Риме и один старик, граф Дино Гранди, поднялся с места и, глядя ему, дуче Муссолини, прямо в лицо, прочел вслух принятую ими резолюцию.
Постановили: члены Большого Совета и великий итальянский народ, утратив веру в способность вождя руководить народом далее и придя к убеждению, что он разрушил боеспособность армии и убил волю к сопротивлению…
Люди сидели на площади на мокрых камнях и слушали Фабио.
— Умер-то он как? — выкрикнули из толпы. — Как он умер?
И Фабио рассказал им, что напоследок дуче повернулся к своему зятю, супругу той, что была плоть от плоти и кровь от крови его, и сказал: «И ты, Чиано? Плоть от плоти моей. Даже ты». — «Да, даже я. Ты сделал для этого все, что мог».
И он рассказал им, как на другой день в Риме, в палящий зноем ленивый воскресный послеполуденный час, король призвал дуче к себе в свой королевский дворец и, встретив его в своем саду за высокой живой изгородью, где их не могла видеть ни одна живая душа, спел дуче песенку, которую распевали солдаты:
«И вы верите этому? Верите?» — спрашивает короля дуче.
«Все солдаты это распевают», — отвечает ему король.
«Тогда больше толковать не о чем».
«Да, больше толковать не о чем».
И Фабио рассказал им, как дуче посадили в длинный черный санитарный автомобиль и повезли по улицам Рима.
А дуче и говорит страже: «Я же ничем не болен», а стража ему отвечает: «Зато народ Рима доволен».
И дальше он рассказал им, как дуче провезли через весь древний, раскаленный от зноя город, мимо всех старинных памятников, некогда поставленных цезарями, под триумфальными арками, воздвигнутыми в честь великих людей, и вывезли за городскую стену Рима на Аппиеву дорогу — на ту дорогу, по которой все завоеватели приходили в Рим. На пересечении дорог автомобиль остановился, и кто-то из деревенских жителей заглянул внутрь.
«Там какой-то старик умирает», — сказал крестьянин.
И тут Муссолини произнес одну-единственную фразу: «Народ Рима всегда уничтожал своих лучших сыновей».
И еще Фабио рассказал им о том, как дуче повезли через разные города и через горные селения, по горам и долам, и холмы становились все круче, и горы все выше, и как его привезли в Абруццы, а потом еще дальше, еще выше — туда, где на вершинах гор лежит вечный пласт снега. В долины уже спустилась ночь, но на снежном поле еще умирали солнечные лучи, и здесь его встретили четверо альпийских стрелков и приказали ему раздеться догола, и, когда он стал перед ними нагишом, двое из них взяли его за руки и двое — за ноги и опустили в яму, заранее вырубленную ими во льду, и стали лопатами сыпать снег в эту вертикальную могилу и сыпали до тех пор, пока непогребенной осталась только его большая голова.
«Вы обесчестили Италию», — сказал дуче.
А те были хоть и простые парни, но один из них дал ему достойный ответ:
«Нет, этим мы лишь отдаем дань всем, кто был умерщвлен тобой за двадцать лет».
Так, по обычаям альпийских стрелков, сказал Фабио, дуче принял смерть в снежной могиле в горах, где он никогда не бывал.
Когда Фабио закончил свой рассказ, у некоторых женщин были на глазах слезы, но они оплакивали не дуче, а тех мужчин из Санта-Виттории, которые служили в альпийских частях. Их было двадцать три, все еще совсем юные; майским утром 1941 года они покинули город и зашагали вниз с горы, распевая и весело перекликаясь; они спустились на дорогу, ведущую в Монтефальконе, и ветерок развевал перья на этих их дурацких шапочках, а народ стоял на городской стене и махал им вслед — махал, махал, пока последний не скрылся из глаз. И с той поры ни о ком из них не было больше ни слуху ни духу.
Мы знаем теперь, что дуче умер совсем не так, но мы по-прежнему всегда говорим, будто это было именно так, потому что нам хочется, чтоб это было так: нам кажется, что такая смерть больше ему подходит.
Тут взошло солнце, и уже никакая сила не могла удержать народ на площади. Солнечные лучи еще не упали на самую площадь, но они уже заиграли на черепичных кровлях домов, и, когда народ это заметил, его ничто не могло остановить.
— Никто не должен работать сегодня! — закричал Баббалуче. — Сегодня праздник!
— Мы будем праздновать сегодня! — закричал Бомболини.
Но ни один человек их не слушал.
В городе Санта-Виттория народом управляет солнце. Это у нас в крови. Даже когда солнца не видно или люди не могут его видеть — к примеру, когда они находятся в темных закоулках Старого города, — все равно, лишь только солнце встанет, все встают вместе с ним. Солнце выгоняет людей из домов и гонит к виноградникам на горных уступах — выращивать лозу.
— Скажи ты им, Фабио! — взмолился Баббалуче.
— Сегодня великий день для Италии, — сказал Фабио. — Никто не должен работать сегодня.
Толпа растекалась с площади по примыкающим улицам: все спешили взять свои мотыги, все были уже глухи ко всему, кроме нужд лозы, и Народная площадь мгновенно опустела — осталось всего человек пять-шесть возле церкви. Оставшиеся пересекли площадь, расселись вокруг фонтана Писающей Черепахи, а Фабио залез на него и снял свой велосипед.
— Двадцать лет я мечтал об этом дне, — сказал Баббалуче, — и вот вам, нате, гляньте сюда! — Он обвел рукой опустевшую площадь. — Вот какой у нас народ, Фабио. Гляди и запоминай.
Они сидели, прислушиваясь к журчанию воды в фонтане. Мимо них прошел священник, направляясь к колокольне.
— Надо почтить память усопшего мессой, — сказал он, обращаясь к Фабио.
— Почтить память одного из героев церкви, — сказал Баббалуче.
— Покойникам следует оказывать уважение, — сказал священник.
— А может, вы скажете мне, когда у Ватикана дойдет очередь до живых? — спросил каменщик.
Эти двое вечно устраивали такие перепалки, и оба уже настолько к ним привыкли, что ни один не слушал, что говорит другой. Но Фабио это коробило.
— Подумать только, что я, Уго Баббалуче, пережил этого подонка Муссолини, — сказал каменщик. — Это уже кое-чего стоит. Я жив, а этот подонок умер.
— За это надо выпить, — сказал Бомболини, и тут все как но команде, словно кто-то беззвучно протрубил тревогу, встали и пошли через всю площадь следом за виноторговцем к его винной лавке. Он уже отпирал раздвижную железную решетку на двери, когда из верхнего окошка выглянула его жена.
— Смотри, чтобы они уплатили! — крикнула она. — За ставь их платить, слышишь?
Бомболини был смущен.
— У нее нет исторического чутья, — сказал он.
В лавке было холодно и сыро, но теплый воздух, веявший с площади, и вино, разлившееся по жилам, скоро сделали свое дело.
— Как ты думаешь, что теперь будет? — спросил один.
— Ничего не будет, — сказал Пьетросанто. — Почему должно что-нибудь быть?
Так вот у нас всегда. Где бы что бы ни происходило — в Риме ли, в мире ли, — на два-три дня, ну иной раз на две-три недели, могут и у нас произойти какие-то небольшие перемены, но потом все опять возвращается на старое место и идет своим привычным путем.