Выбрать главу

Но Трауба больше беспокоило другое: а что, если игроки и выпивохи не захотят теперь больше с ним знаться? Ему пришлась по душе их компания, и он, как и все прочие солдаты, с нетерпением ждал вечера, когда можно засесть за карты и выпивку. Это ограбление итальянцев было ему совсем не по нутру. Поэтому он был крайне изумлен и обрадован, когда в тот вечер итальянцы, как обычно, пришли в контору.

— Мы понимаем, что вы — солдаты и должны исполнять приказ, — сказал один. — Мы за это на вас не в обиде. У кого карты?

Они в тот вечер даже прихватили с собой граппу.

Все в городе были довольны, и хорошее расположение духа не покидало нас до утра следующего дня, когда нам предстояло отправиться с нашим вином в Монтефальконе. Оно удержалось даже после того, как стало известно, что в приказе, который фон Прум показал Бомболини, предписывалось реквизировать только половину всего вина.

Возможно, мы и вправду реалисты. Мы были довольны нашей победой, сохранив больше вина, чем рассчитывали, и нам не жаль было отдать немцу его долю.

* * *

У нас здесь никто не любит теперь вспоминать об этом Путешествии в Монтефальконе. Шли мы поначалу, прямо как на пикник, а кончилось все крайне плачевно. Туфа пытался предостеречь нас, но никто не слушал Туфу, потому что никому не хотелось его слушать.

— Сделал ты какие-либо распоряжения на случай чьей-нибудь смерти? — спросил Туфа у Пьетросанто, руководителя похода.

— А зачем кому-нибудь умирать?

— Советую тебе быть готовым к тому, что кто-нибудь может и умереть, — сказал Туфа.

Нам не мешало и самим пошевелить мозгами, но, как ни странно, один только Туфа, казалось, понимал, что это значит — доставить на мулах, на ослах, на волах, в повозках и просто на плечах и спинах людей сто пятьдесят тысяч бутылок вина через горы и долы в Монтефальконе. Некоторые из нас до сих пор не забыли, что сказал Туфа, когда мы выходили из Толстых ворот и спускались с горы к Речному шоссе. Рассвет еще не забрезжил, влажный воздух был прохладен, все чувствовали себя легко и, казалось, могли идти вечно.

— Это будет черный день для Санта-Виттории, — сказал Туфа.

— Знаешь, ты иной раз просто баламутишь народ, — сказал Пьетросанто. — Тебе самому лихо пришлось, так ты теперь думаешь, что всегда всем будет плохо. А мы чувствовали себя хорошо, пока ты не стал каркать.

Сначала народ шел весело.

— Им бы сейчас надо плакать, — сказал фельдфебель Трауб. — Ей-богу, не понимаю я этих людей.

— Они примирились с неизбежным, — сказал капитан фон Прум. — Так почему бы им не сохранять присутствия духа? Как говорит Бомболини, эти люди реалисты.

— Ну, не знаю, — сказал Трауб. — Не знаю. Фельдфебель считал, что в своем реализме они хватили через край.

Спуск с горы даже в предрассветных сумерках был нетруден, ибо люди знали свои горы и горные тропы, знали каждый камень на пути, и каждый изгиб тропы, и каждую колдобину, и каждую яму, в которую можно оступиться и вывихнуть ногу. Когда мы вышли на Речное шоссе, уже выглянуло солнце, и наша колонна рассыпалась по всей ширине дороги, и тут бутылки с вином, которые люди несли в корзинах на спине, начали нагреваться и словно бы тяжелеть. Однако тем из нас, кто никогда не бывал в Монтефальконе, это путешествие представлялось занятным приключением, хотя Монтефальконе и был еще далеко за горами.

Когда мы проходили мимо Скарафаджо, тамошние жители стояли на площади Медного урильника (не опечатка язык оригинала прим. OCR) и глазели на нас разинув рот; они указывали на нас пальцами, а затем разбежались. Можно было бы рассказать вам о том, как эта площадь получила свое название, как скарафаджинцы пришли к нам в Санта-Витторию и украли большую медную урну, которую мы наполняли вином во время праздника урожая, и использовали ее для общественных нужд в качестве урильника, а мы тогда пожаловали к ним и начинили эту урну динамитом и взорвали, и она разлетелась на тысячи осколков, так что в стенах каждого дома остался навечно кусочек меди на память о Санта-Виттории. Можно было бы рассказать вам эту историю, но она слишком длинная и запутанная и слишком печальная. А теперь скарафаджинцы спустились с горы в долину, выстроились на противоположном берегу Бешеной речки, стояли и таращили на нас глаза.

— Что это вы делаете? — крикнул наконец кто-то из них. — Куда вы тащите вино? Что это они заставляют вас делать?

Никто не взял на себя труда ответить им прежде всего потому, что это были скарафаджинцы, а также потому, что все мы уже еле переводили дух и никому неохота было надрываться. Да и как объяснить людям, что ты сам добровольно помогаешь вору красть у тебя вино.

Когда в наших рядах начал замечаться разброд, когда старики стали понемножку отставать, просеиваясь между более молодыми, словно камни, которые пока еще несет поток, но которые под своей тяжестью мало-помалу оседают на дно, Туфа — скорее всего по привычке — попробовал навести среди нас порядок. Именно тут немцы впервые обратили на него внимание. Туфа держался не так, как все прочие, — спокойнее, сдержаннее, уверенно отдавал распоряжения; в нем чувствовалась какая-то внутренняя сила, хотя он и старался ничем не выделяться среди остальных.

— А ведь этот сукин сын — солдат, — сказал Трауб. — А их положено отправлять в комендатуру.

Фон Прум приглядывался к Туфе. Он видел, что этот человек умеет владеть собой, и вместе с тем ему было ясно, что его самодисциплина лишь маска, под которой скрывается необузданность натуры — черта типично итальянская и почти неизбежно роковая, ибо именно она, по мнению фон Прума, и делала этих людей обреченными, толкая их на необдуманные действия и ведя к гибели.

— Пока что он исполняет за нас нашу работу, — сказал капитан. — Однако наблюдать за ним не мешает.

— И с другим тоже не все в порядке, — сказал фельдфебель Трауб. Туфа в это время разговаривал с Роберто, который пытался заставить нас идти в ногу. — У него руки как у девушки.

Это наблюдение было оставлено капитаном фон Прумом без внимания. У него самого были такие же руки, как у Роберто, и он вовсе не считал, что они чем-то не годятся для мужчины. Просто это были руки, которые никогда не собирали винограда под холодным осенним дождем, не складывали навоза в кучи, не протягивали проволоки для лозы, не стирали белья в холодной воде с мылом, изготовленным из нутряного бычьего сала и крепкого щелока. Зато женщины с завистью поглядывали на руки Роберто и капитана фон Прума.

Жители Санта-Виттории, может быть, и не захотят в этом признаться, да уж что тут греха таить — когда немец проходил у нас по улицам, наши женщины, хотя и не смотрели ему в лицо, однако провожали его взглядом и мысленно раздевали. Сдирали с него одежду, как шкурку с апельсина, и прямо-таки пожирали его глазами. Он был такой чистенький — совсем не то, что наши мужчины, — такой чистенький, и такой беленький, и такой розовый и белокурый, и казалось, что кожа у него прохладная, не потная, и весь он прямо так и сверкал, ну совсем как форель, когда она вся серебрится, стоя в прозрачной воде ручья. Кожа у наших мужчин своим красно — кирпичным цветом напоминает медные кастрюли, и на ощупь она жесткая, как невыделанная шкура. А из шерсти, которая растет у них и на ногах, и на руках, и на груди, можно сделать неплохую скребницу для буйвола. Возможно, конечно, что наши женщины все же предпочли бы лечь в постель с каким-нибудь волосатым медным горшком просто потому, что это что-то свое, привычное, но вполне возможно также и то, что в мечтах каждая из них хотела бы хоть разок попробовать с таким беленьким, чистеньким и мягким, как фон Прум. Это не имеет никакого отношения ни к войне, ни к патриотизму. Это проистекает просто оттого, что в нашем городе, где каждый знает каждого как облупленного, где даже любая курица известна всем и имеет свою кличку и может стать предметом разговора, появление на улицах такого невиданного существа, как капитан фон Прум, не могло не возбудить самого жгучего любопытства. Признаться вам, наши женщины только о нем и говорили первое время.

— Я бы не легла с ним, ты понимаешь, но все же, знаешь ли, любопытно. Интересно все же, что бы ты почувствовала, наверно, это как-то по-другому, понимаешь?