Выбрать главу

И к этому нужно добавить еще одно: в Италии все мужчины нарушают верность, потому что, как хорошо известно каждому итальянцу, все итальянцы по природе своей и от рождения самые непревзойденные любовники на всем свете.

Из этого, само собой разумеется, вытекает, что раз все мужчины таковы, то все итальянские женщины, наоборот, отличаются верностью. Женщину, уличенную в неверности, можно убить, и ни одна рука не поднимется на ее защиту, потому что она совершила великий грех, совершила самое тяжкое из преступлений — обесчестила мужчину. А затем и соблазнителя может постигнуть кара, и иной раз его тоже могут убить, чтобы восстановить честь того, кого он сделал рогоносцем. Если самому рогоносцу не под силу справиться с этим делом одному, ему помогут братья, и все его родственники, и даже весь район города, в котором он живет, потому что честь должна быть восстановлена любой ценой. Ну, а поскольку женщинам не разрешается Даже смотреть на других мужчин, то вполне понятно и естественно, что они, конечно, на них смотрят, и мечтают о них, и влюбляются в них на расстоянии, и раздевают их глазами, и совершают грех прелюбодеяния в мечтах.

И лишь один вопрос остается всегда без ответа: если все итальянцы — изменщики и спят со всеми женщинами в округе, как же это так получается, что все итальянки, за исключением каких-нибудь двух-трех, ухитряются сохранять верность? Либо мужчины не такие уж несравненные любовники, какими они себя мнят, либо все они — Рогоносцы; однако ни один итальянец никогда не согласится ни с первым, ни со вторым. Это великая неразрешимая загадка.

У первой гряды холмов кое-кто начал отставать от колонны. Немцы попытались навести порядок.

— А мне наплевать, где мы и что это за горы, — сказал фельдфебель Трауб. — Строевой шаг есть строевой шаг.

Однако в горах так не получалось. Солдаты в конце концов перестали подгонять людей прикладами.

— Беру свои слова обратно, — сказал Трауб. — Строевой шаг — везде строевой шаг, кроме Италии.

К полудню те, кто еще мог идти в ногу, как-то сами собой объединились, и в их движении выработался устойчивый ритм — совсем как в тот день, когда они передавали из рук в руки бутылки с вином. Глухо, размеренно звучали их шаги, и звуки, запахи как бы спаивали людей воедино — соленый запах пота, и запах кожи, и взмокших от пота плетеных корзин, и бычьей мочи, и навоза, и стоячей воды в канавах вдоль дороги, и шум реки, бьющейся на своем каменном ложе.

Народ сбежался к дороге, чтобы поглядеть на нас — главным образом cafoni, издольщики, работавшие на полях и огородах, расположенных в долине вдоль реки, — но никто не заговаривал с нами, никто не сказал нам ни слова, и мы ни слова не сказали им. Они бы все равно не поняли.

Вечером того же дня, через четырнадцать часов после того, как мы двинулись в путь по утренней прохладе, шедшие впереди начали крутой подъем по дороге, ответвляющейся от главного шоссе и ведущей через Константиновы ворота в Монтефальконе.

Это была самая трудная часть пути — мучителен был не только долгий, долгий подъем, но и последовавшая за ним встреча с людьми, которые нас поджидали. Вдоль реки уже пролетела весть о том, что жители Санта-Виттории добровольно отдают свое вино и тащат его немцам на собственных спинах. Улицы Монтефальконе были запружены народом, и такой там стоял гвалт, что нам сначала показалось, будто люди собрались нас приветствовать. До чего же мы все-таки простодушны, и как только подобная мысль могла прийти нам в голову!

Первым набросился на нас мясник. Когда мы проходили по главной улице города, он соскочил с тротуара и ринулся к нам; фартук у него был забрызган кровью, в руках он держал голову козла и кричал как оглашенный.

— Скажите мне, что они врут! — вопил он и тыкал окровавленными пальцами себе в глаза. — Скажите мне, что я вижу не то, что я вижу.

— Не обращайте на него внимания, — сказал Туфа.

— Скажите мне, ну скажите же мне! Я вам поверю! — надрывался мясник. — Ведь не могу же я поверить тому, что вижу. — Он ткнул мордой козла прямо в лицо Туфе и попытался перевернуть корзину с вином, которую Туфа нес на спине. — Италия никогда еще не рождала таких сыновей! Ни один итальянец не стал бы делать то, что вы делаете. Скажите мне, что вы не итальянцы, а греки!

Это было только начало. Слишком горько рассказывать обо всем прочем. Они плевали в нас — плевали нам и в лицо и на голову; они хватали нас за волосы и задирали нам головы вверх — чтобы все могли видеть наши лица, а мы старались глядеть куда-нибудь в сторону. Священники на улицах поворачивались к нам спиной, а один из них подучил какого-то мальчишку помочиться нам на голову с балкона семинарии. И даже итальянский солдат, состоявший на службе у немцев, прицелился в нас из винтовки.

Одна вполне порядочная с виду женщина прорвалась сквозь цепь немецких солдат, которые теперь волей-неволей вынуждены были охранять нас от нашего же собственного народа, и, подбежав к идущему впереди Туфе, схватила его за причинное место.

— Видали? — завизжала она и простерла вперед руки, повернув их ладонями вверх. — Ничего нет! — выкрикнула она. — Клянусь богом — ничего. — Она бросилась в толпу, продолжая выкрикивать: — Я там ничего не нащупала! Не мужчины они! У них там ничего нет! — вопила она.

До самой смерти нам этого не забыть. Даже потом, когда всем стало известно, почему мы так поступили, нам и тут не было прощения.

— Все равно, — говорили монтефальконцы. — Только самые последние подонки могли учинить такое.

И до сих пор, когда кто-нибудь из нашего города отправляется в Монтефальконе, он нипочем не признается там, откуда пришел.

— Из Санта-Виттории? — скажут в Монтефальконе. — А! Знаем, знаем — это тот город, где у мужчин нет того, что положено иметь мужчине. Это проверено.

И к довершению нашего стыда спасение пришло нам от немцев, и они, конечно, стали нас за это презирать.

Капитан фон Прум выслал вперед солдата, и, когда мы направляясь к железнодорожным складам, расположенным за городом, проходили через площадь Фроссимбоне куда теперь никто из нас носа показать не может, полковник Шеер вместе с другими офицерами стоял на террасе штаба. Мы промаршировали перед ним с нашим вином — теперь уже их вином — совсем, по выражению Фабио, как пленные рабы перед Цезарем.

— Я приветствую вас! — крикнул полковник Шеер капитану фон Пруму. — Мы все вас приветствуем!

А жители Санта-Виттории, согнувшиеся под бременем своего позора и своей ноши, шли и шли перед немецкими офицерами.

— Не понимаю, как это вам удалось! — крикнул полковник капитану. И он отрядил одного из младших офицеров спуститься вниз и ущипнуть кого-нибудь из нас, чтобы убедиться, что мы — это не сон.

Офицер ущипнул Гвидо Пьетросанто за щеку.

— Живые люди, самые настоящие!

Когда капитан фон Прум проходил перед террасой, на которой стоял полковник Шеер, тот поманил его к себе.

— Ну, теперь, насколько я понимаю, вас скоро будут величать майор Зепп фон Прум. Неплохо звучит?

Капитан фон Прум ответил, что это звучит очень приятно.

— А насчет этого, — полковник Шеер постучал пальцем по груди капитана в том месте, где положено носить ордена и медали, — я не забыл. Я своих слов назад не беру.

Это была та редкая минута, когда нам довелось увидеть улыбку на лице капитана фон Прума.

Обратный путь был еще тяжелее: ведь многие из нас рассчитывали переночевать в Монтефальконе и хорошенько отдохнуть, прежде чем снова пускаться в дорогу, а теперь об этом нечего было и думать, и нам оставалось только молить бога, чтобы поскорее опустилась ночь, принесла с собой прохладу и укрыла нас от осуждающих взоров.

Вспоминая этот долгий обратный путь, у нас обычно прибавляют: «Вот тогда фон Прум впервые увидел Катерину Малатесту». Капитан пообещал предоставить свой грузовик и небольшой запас бензина в распоряжение женщин и детей, чтобы подвезти их к подножию горы, и слово свое сдержал. Катерина вопреки протестам Туфы тоже помогала нести вино и с непривычки натерла себе на ногах такие волдыри, что не могла больше ступить ни шагу — даже босиком.

— Придется мне поехать с немцем, — сказала она Туфе. — Не сердись. Мне вовсе не хочется тебя оставлять.