— Немцы сюда заявятся, — сказал Фабио.
Он прилег головой па стол; усталость совсем сломила его. Ему вдруг стало неловко оттого, что он все время как бы находился в центре внимания. Ему никогда не доводилось прежде много разговаривать с людьми, а теперь вдруг пришлось.
— Нет, они к нам не придут, — сказал кто-то. — Зачем им сюда приходить?
— Если Италия выйдет из войны, — сказал Фабио, — немцы не оставят ее американцам и англичанам.
— Ерунда, — сказал Пьетросанто. — Им тут нечем поживиться.
— Это нам тут нечем поживиться, — сказал Бомболини. Фабио только пожал плечами. Он был не любитель спорить, но все же рассказал им про танки и броневики которые он видел, как они входили в Монтефальконе.
— Монтефальконе — это Монтефальконе, а Санта-Виттория — это Санта-Виттория, — сказал каменщик, — Одно дело бриллиант, а другое дело кусок дерьма.
За это надо было выпить.
— Только тот, кто родился в Санта-Виттории, знает, как тут не подохнуть с голоду, — сказал один. — Что тут делать немцам?
За это они выпили тоже.
Жена Бомболини спустилась по черной лестнице и вошла в лавку; она поглядела на их стаканы с вермутом и анисовой водкой, потом уставилась на них самих.
— Они уплатили?
— Уплатили, — сказал Бомболини.
— Покажи деньги. — Она выдвинула ящик стола, стоявшего возле большой винной бочки. Ящик был пуст.
— Сегодня исторический день, — сказал Бомболини. — В такой день не спрашивают платы за вино и, даже если кто сам платит, так не берут.
Остальные согласно закивали, посматривая на Розу Бомболини. Ее все побаивались. Такого скверного языка, как у нее, не было ни у одной женщины в городе, и она без стеснения пускала его в ход. Роза пристально поглядела на них.
— Хорошенькая шайка патриотов! — Она принялась забирать у них стаканы и подталкивать всех к дверям. — Валите о вашим патриотизмом на площадь, ему только там и место. — Когда они уже столпились в залитом солнцем дверном проеме, она сказала: — Вот в чем наша беда. Ни гроша в кармане, а все лезут в патриоты.
Тут они услышали бой барабана; он доносился с одной из улиц Верхнего города, ведущей на площадь: Капоферро, городской глашатай, оповещал о смерти дуче.
— Заткнул бы ты ей разок глотку кулаком, — сказал кто-то из мужчин Бомболини, и все снова согласно закивали; впрочем, каждый знал, что, будь Роза Бомболини его женой, он бы держал свои кулаки при себе.
— Женщины, задницы и орехи требуют крепкого кулака, — сказал Пьетросанто. Все кивнули. — Плохо в том курятнике, где петух молчит, а курица кукарекает.
Это они тоже подтвердили кивком головы — все, включая Бомболини. Послышался гудок автомобильного рожка, который носил с собой Капоферро, за ним последовал раскат барабанной дроби, и Капоферро спустился на площадь.
Никто, кроме уроженцев нашего города, не поймет Капоферро. У бедняги что-то неладно с языком, и иной раз только совместными усилиями двух-трех людей удается разгадать смысл произносимых им слов, но зато уж это запоминается накрепко. В жизни существует какой-то закон, думал Фабио (он называл его законом компенсации), в силу которого хромые делаются рассыльными, обделенные судьбой содержат веселые дома, а парни вроде Капоферро становятся глашатаями. А Капоферро тем временем шел уже по площади и бил в свой барабан.
— Нидо Муззлини умер. Барррромбарруммммбаррум. И гудок рожка.
— Бенидолини больше нет. Итли скорбит.
— Нет, нет, — сказал Фабио. — Италия счастлива.
— О! — произнес Капоферро. Он стукнул себя по голове барабанными палочками и поглядел на людей.
— Вы хотите отпраздновать? — спросил оп. — За стакан вина я отбарабаню вам плясовую.
— Обожди, — сказал Бомболини. Он пересек площадь, вошел в свою винную лавку с заднего входа, со стороны улицы поэта Д'Аннунцио, и возвратился с двумя бутылками вина.
— Станьте спиной к лавке, — сказал он. Вермут был хорош. Бутылки пошли по кругу.
— Я такую запущу дробь на моем барабане, что черепицы послетают с крыш, — сказал Капоферро.
Он надолго присосался к бутылке; говорили, что ему уже перевалило за сто, и, кажется, это была правда; затем он принялся бить в барабан. Сначала все стояли неподвижно, но вот Баббалуче пустился в пляс. Он калека — остался калекой после того, что тут с ним сделали, но Капоферро теперь бил в барабан помедленнее, и каменщик, хоть и не слишком быстро, но весело отплясывал на булыжной мостовой.
— Вот уж никак не думал, что попляшу когда-нибудь на его похоронах! — крикнул он.
Солнце уже здорово припекало, а они ничего не ели со вчерашнего вечера, и вино ударило им в голову. Вскоре и Бомболини по примеру каменщика пустился в пляс, и они вдвоем долго выписывали вензеля вокруг фонтана Писающей Черепахи, а Капоферро все бил в свой обтянутый козьей шкурой барабан, и все хлопали в ладоши. Дочка Баббалуче пришла из Старого города на площадь, увидала отца и схватила его за руку; она скрутила руку ему за спину, как делают карабинеры, и принялась подталкивать его через всю площадь к Корсо Муссолини, которая ведет вниз, в Старый город. Баббалуче отдал бутылку кому-то из мужчин и тем совершил непоправимую оплошность, потому что Роза Бомболини увидела это, вышла из винной лавки и направилась по площади прямо к ним.
— Ах вы сукины дети, воры! — сказала она и отняла бутылку.
— Сделай с ней что-нибудь! — заорал Капоферро, заглушая свой собственный барабан. — Укроти свою бабу!
— Лучше мотай отсюда, — сказал Бомболини. — Не то она сломает твой барабан.
Вина больше не было, барабан больше не бил, да к тому же жарища, и все один за другим начали разбредаться по домам. Вскоре на площади остались только Фабио и торговец вином, если, конечно, не считать старух, бравших воду из фонтана, ребятишек и волов. Говорить тоже больше было не о чем.
— Пойду-ка я завалюсь спать, — сказал Бомболини. — Пожалуй, лучше не придумаешь. Будь здоров, Фабио.
На этом празднество и закончилось. Фабио остался один. Он решил пойти в Старый город и тоже вздремнуть на циновке в доме своего двоюродного брата Эрнесто. Покинув площадь, он стал спускаться вниз по крутой Корсо Муссолини. Солнце пекло нещадно. В такие дни у нас говорят: «Африканская пещь разъяла свою пасть». На пороге своего дома рядом с домом Эрнесто сидела в тенечке старуха.
— О чем это там шумели? — окликнула она Фабио. Старуха была глуховата.
— Помер там один! — крикнул ей в ответ Фабио. — Скончался.
— Кто?
— Муссолини. Бенито Муссолини.
Старуха поглядела на Фабио и покачала головой.
— Нет, нет, — пробормотала она, — нет, не знаю такого.
— Он не здешний, — сказал Фабио.
— А! — Лицо ее снова ушло в тень, утратив всякое выражение.
В доме чем-то попахивало. Правду сказать, крепко воняло. Эрнесто был не слишком домовит. На очаге стоял горшок холодных недоваренных бобов, и, хотя они с трудом лезли в глотку, Фабио съел их не без удовольствия.
— Вот я и отпраздновал. Вот и попировал, — произнес он вслух.
Он отыскал циновку, встряхнул ее и, растянувшись на ней, стал глядеть в закопченный потолок. В городе царила тишина — не прокукарекает петух, не заплачет ребенок, даже вол не промычит, — и Фабио погрузился в сон. Было девять часов утра.
Вот так мы отпраздновали смерть диктатора. Так в городе Санта-Виттория закончила на двадцатом году свое славное существование Величественная Несокрушимая Фашистская Империя.
Фабио проснулся вскоре после полудня. Тело все еще ломило от усталости, но голод разогнал сон. Обшарив весь домишко, Фабио не нашел никакой еды — ни ломтика черствого хлеба, ни кусочка засохшего сыра — и пожалел, что съел все холодные бобы. Он написал несколько слов Эрнесто: «Если в твой дом забредут невзначай муравьи, так и те сдохнут с голоду», — вышел на Корсо Муссолини и побрел на Народную площадь попытать счастья — может, удастся купить немного хлеба, сыра и вина. Полуденное солнце ослепило его, и он прислонился к стене дома, ожидая, пока глаза привыкнут к нестерпимому сверканию. Наконец он добрался до площади: там стояла кучка людей, и все смотрели в сторону Старого города, но у Фабио глаза еще не совсем привыкли к свету и он не мог разглядеть, на что глазеет народ.