— Почему меня? Я самый простой человек, — сказал Баббалуче.
К нему подошел падре Полента и благословил его.
— Неисповедимы пути господни, — сказал священник.
— Так же как и его священнослужителей, — сказал Баббалуче.
Немцы повели его к фонтану Писающей Черепахи и привязали к хвосту дельфина, там, где раньше был привязан Туфа. Из окон дома Констанции капитан фон Прум наблюдал за происходящим на площади.
— Зачем ты это сделал? — спросила его Катерина.
— Я исполнил свой долг.
— Слава богу, что это оказался старик, — сказала Катерина.
— Он еще жив. И стоит ему сказать слово, и он не умрет. — Капитан резко повернулся к ней. — Стоит тебе сказать слово, и он останется жив. Ведь это по твоей милости он сейчас там.
Невеселая это была ночка для жителей Санта-Виттории. Больной — не больной, но каменщик должен был умереть насильственной смертью, и умирал он ради них, потому что если бы не он, так кто-то другой занял бы его место. И теперь, когда все знали, что Баббалуче скоро не станет, люди сразу почувствовали, что им будет его не хватать. Баббалуче был острой приправой к пресной рутине их жизни.
Эту ночь он продержался на граппе, так как уже ничего не мог есть.
— Я не стал бы так много пить на твоем месте, — сказал ему фельдфебель Трауб. — У тебя завтра будет здорово трещать башка с похмелья.
— Ну что ж, зато какое отличное лекарство я приму, — сказал Баббалуче. — Малость горьковато, но уж исцеляет навсегда.
Пришел падре Полента и спросил Баббалуче, не хочет ли он получить последнее напутствие. Вреда не будет, сказал священник, а все-таки предохраняет. Но каменщик и слышать ни о чем таком не желал.
— Ежели богу будет угодно явить мне сегодня ночью чудо, я разрешу тебе покропить мне голову святой водой.
— Но у бога сотни миллионов людей. Не может же он каждому являть свои чудеса. Откуда он их столько наберет!
— О ты, маловер! — сказал Баббалуче.
— Ты ведешь себя не по правилам, — сказал фельдфебель Трауб. — Почему ты не можешь держаться так, как тот, другой, как этот ваш Туфа?
— Ты хочешь сказать — гордо, с достоинством?
— Как уважающий себя человек, — сказал фельдфебель Трауб.
— Пожалуй, я попробую, — сказал Баббалуче и скорчил было суровую и гордую мину, но дальше у него не пошло. — Нет, боюсь, поздно мне переучиваться.
Разговоры эти тотчас стали известны всему городу, и, когда встало солнце и приблизилось время казни, людям было как-то трудно настроиться на надлежащий лад. Приветствуя зарю, запели на крышах и на порогах жилищ петухи, лишившиеся своих навозных куч по милости капитана фон Прума.
— Вот чего мне будет не хватать, — сказал Баббалуче. — Я всегда любил этих дьяволят. Я завидовал им. Лежишь, бывало, в постели и думаешь: ну почему они так радуются наступающему дню, а мне так тоскливо?
Тут всем показалось, что Баббалуче, быть может, первый раз в жизни едва не изменил самому себе.
— Ну, а потом я рассудил так: у этих сукиных детей вовсе нет мозгов, а у меня от них голова лопается, так и не диво, если мне грустно, — кто бы не затосковал на моем месте!
И тут все увидели, что каменщик снова стал самим собой.
Они пришли за ним, когда на площадь еще не заглянуло солнце. Они отвязали его и спросили, что он предпочитает: ехать на повозке или на осле, но каменщик сказал, что дохромает куда надо на своих двоих.
— Я хочу сопровождать тебя и бить в твою честь в барабан, — сказал Капоферро.
— Спрашивай у них, — сказал Баббалуче. — Церемонией казни у нас тут распоряжаются они.
Немцы разрешили старику бить в барабан.
Хотя было уже тепло и даже начинало припекать, все немцы надели для такого случая парадную форму и были в мундирах и стальных касках. В пять минут шестого процессия двинулась с Народной площади: впереди шагали солдаты, за ними ковылял Баббалуче в сопровождении Бомболини и Витторини — тоже в парадной форме, — и замыкал шествие Капоферро, бивший в свой барабан.
Их путь лежал по Корсо Кавур, через Толстые ворота, мимо верхних виноградников к скалистой седловине горы и — вдоль седловины — к каменоломне, где когда-то добывали хороший мрамор.
Ничего этого не было предусмотрено заранее, но, если в нашем городе придется еще кого-нибудь казнить, мы организуем все на тот же манер. Люди выстроились вдоль Корсо в две шеренги, и, когда Баббалуче проходил мимо них, каждый старался тронуть его за плечо, или заглянуть в глаза, или сказать: «Прощай!», или еще что-нибудь доброе напоследок, а он улыбался всем и махал рукой.
Когда процессия вышла из Толстых ворот и двинулась к седловине, все увидели, как Рана и его глухонемой отец роют могилу, в которую скоро должен был лечь Баббалуче. Вот этой ошибки мы в следующий раз не допустим. Даже такому человеку, как Баббалуче, верно, было не так-то весело глядеть на комья земли, вылетавшие из ямы, и знать, что через несколько часов эта самая земля засыплет ему глаза и рот и он останется лежать там, в темной, сырой глине, один-одинешенек, в то время как весь остальной народ будет по-прежнему видеть солнце и трудиться, добывая себе пропитание, и жить.
Если нужно кого-нибудь расстрелять, то лучшего места, чем каменоломня, которая имеет форму подковы, для этого не подберешь. Немцы привязали Баббалуче к столбу, установленному там для Туфы, а потом отступили в сторону, и места оказалось достаточно, чтобы все могли наблюдать казнь с безопасного расстояния. Капоферро перестал бить в свой барабан, и в наступившей тишине слышно было только, как в каменоломню все прибывает и прибывает народ да сланец похрустывает порой под тяжелыми подбитыми гвоздями сапогами немцев. Фельдфебель Трауб спросил Баббалуче, хочет ли он, чтобы ему завязали глаза.
— Пока я жив, я имею право глядеть на солнце, — ответил каменщик. — Солнце меня греет, а мне мое тепло еще пригодится.
Тогда фельдфебель Трауб выступил вперед и прочел Баббалуче какую-то официальную бумагу на немецком языке, из которой явствовало, что Баббалуче что-то вроде преступника и потому его можно казнить на законном основании. Прочтя этот документ, фельдфебель достал другую бумагу и прочел по-итальянски.
— Теперь тебе в последний раз предоставляется возможность сохранить жизнь. Для этого ты должен ответить только на один вопрос: «Где вы спрятали вино?»
Кое-кто из нас ждал, что сейчас опять раздастся крик павлина, но Баббалуче не издал ни звука. Он улыбнулся фельдфебелю Траубу, и все улыбался и улыбался, и уже не мог остановиться, а за ним и мы один за другим начали улыбаться тоже, и вскоре уже улыбались все, весь город.
— Тебе предоставляется право сказать последнее слово, — объявил Трауб и взглянул на часы.
— Все в порядке, — сказал Баббалуче. — Ты успеешь вовремя съесть свой завтрак.
Баббалуче поглядел на нас: ему хотелось сказать нам что-то такое, что бы мы запомнили, но не так-то просто найти слова, которые подвели бы итог пятидесяти годам жизни. Солдаты стали навытяжку, как на учебном плацу, и, вскинув автоматы, навели их на Баббалуче, а он снова улыбнулся.
— Почему ты смеешься? — спросил фельдфебель Трауб. — Смерть — дело серьезное.
— Да вот автоматы, — сказал Баббалуче. — Эти маленькие черные отверстия, совсем как три пары глаз, высматривают, где тут у меня сердце. — Он опять поглядел на нас— Разве они не знают, — сказал он, — что у меня его нет?
Трауб снова взглянул на часы.
— Снимите-ка вы пробковый язык, — сказал Баббалуче, — Пусть эти бедняги там, в Скарафаджо, слушают звон нашего колокола.
Никто из нас не заметил, как фельдфебель Трауб отдал приказ стрелять. Залп прогремел внезапно, он страшным грохотом прокатился по каменоломне, и Баббалуче повис на веревках головой вперед. Дело было сделано. Над дулами автоматов вился дымок. Мы все примолкли. Это молчание такой большой толпы было по-своему не менее оглушительным, чем автоматная очередь. Фельдфебель Трауб торопливо приказал солдатам перезарядить автоматы, и те тотчас повернулись и поспешно, гуськом, устремились к выходу; они бы побежали стремглав, да стыдились нас.