Орлица — птица холодная, одинокая и опасная, у козла же есть такие качества, которые дают ему возможность победить, потому что козел и лучше орлицы и чем-то хуже; он все испробует, чтобы добиться своего: полезет на самую высокую гору и проползет по навозной жиже, прикинется и дерзким и слабым, и глупым и мудрым, и прекрасным и мерзким, и нежным и грубым — и в конце концов победит, потому что желания козла более пылки, чем желания орлицы. Лоренцо хотелось одолеть Малатесту, а Малатесте, в общем-то, было все равно.
— Молодец, — сказала Малатеста. — Ты победил.
— Так я же знаю свое дело, — сказал Лоренцо.
Он подвел ее к краю бочки и приподняв, опустил на землю. Такой великой чести он еще никому в Санта-Виттории не оказывал. Он уже очень устал — состязание было для него нелегким. В былые годы Лоренцо, случалось, плясал без отдыха, а случалось, уступал свое место цыганке. Вот и сейчас он как раз собрался передохнуть, но тут к бочке подошел немец.
— Давай померяемся силами, — сказал фон Прум. — Попляши со мной.
— Я устал, — сказал Лоренцо. — Дело-то ведь нелегкое.
— Померяемся силами! — приказал немец. Лоренцо пожал плечами и направился к тому краю бочки, где стоял капитан.
— Снимите сапоги, — сказал он. — А то ягодам больно будет.
Фон Прум снял сапоги и шерстяные носки, и женщины, стоявшие возле бочки, ахнули при виде его белых, узких ступней.
— Теперь снимайте рубашку. Все равно придется, — сказал Лоренцо.
И толпа снова ахнула, увидев, какая нежная кожа у него на груди и на руках. Он был отнюдь не хилый, но по сравнению с мускулистой смуглостью Лоренцо выглядел, как ребенок рядом с мужчиной
— Не надо держать меня за руку, — сказал фон Прум.
— Я не могу иначе, — возразил Лоренцо. — Вы не будете знать, как двигаться.
Пальцы его сомкнулись вокруг запястья немца — они словно кандалами были прикованы теперь друг к другу.
И пляска началась.
Малатесте не хотелось смотреть, не хотелось видеть, как фон Прум будет унижен на глазах у всех. Не очень это приятное зрелище, когда унижают человека. Но была и другая причина, побуждавшая ее уйти с площади: она чувствовала, что в доме Констанции ее ждет Туфа. Он стоял за дверью в полумраке комнаты, когда она вошла. И, несмотря на полумрак, она увидела, как дико горят его глаза. Вот так же горели и глаза Лоренцо, только у Туфы они горели от сознания понесенной утраты, и потому огонь этот был куда опаснее.
— Если ты хочешь поквитаться со мной, приступай к делу без лишних слов, — сказала ему Катерина. Она увидела в его руке нож.
— Значит, и ты отдалась ему, — сказал Туфа. — На глазах у всего города.;
— Все женщины отдаются Лоренцо. И я не исключение.
— Скажи он слово — и ты сняла бы платье и легла с ним прямо на винограде.
Она молчала.
— Признайся, — сказал он. — Признайся же.
— Да, легла бы, — подтвердила Катерина. — Ты же знаешь меня.
Он пересек комнату и стал у входа в крошечную спальню.
— А тут ты, значит, спишь с ним, — сказал Туфа. В голосе его звучали гнев и презрение.
— Что ты хочешь сделать со мной? — спросила Катерина. — Что тебе от меня нужно?
С площади донесся взрыв хохота, и она поняла, что смеются над капитаном. Туфа вошел в спальню и пнул постель носком ботинка.
— Значит, вот где ты валяешься со своим немцем! И что же ты ему говоришь? — Он снова подошел к ней. — Может, иной раз забываешься и называешь его Карло, а? Бывает с тобой такое?
Она отвернулась. Ей вдруг стало скучно — не потому, что Туфа ей наскучил, нет, ей стало скучно при одной мысли о предстоящем объяснении.
— Не отворачивайся, — сказал Туфа. Ему хотелось, чтобы это прозвучало как приказ, но в голосе его была мольба.
— Делай свое дело, Карло. Раз ты пришел с ножом, пускай его в ход, но ради всего святого, поскорее!
Это подхлестнуло его.
— Какая ты, черт возьми, храбрая. И как ты возвышаешься над всеми нами, — сказал Туфа. — А ты знаешь, что у нас тут делают с женщиной, если она обесчестит мужчину? Знаешь, как ее метят ножом?
Она повернулась к Туфе.
— Бьют вот сюда, — сказала Катерина. — Чтоб она уже больше никого не могла обесчестить.
— Да, сюда, — сказал Туфа. — Это уродует женщину и учит ее.
Она решила все-таки попытаться воззвать к его рассудку.
— Но я же тебя не обесчестила, — сказала Катерина. — Я потому и пришла сюда, что мне слишком дорога твоя жизнь.
Туфа вскипел.
— Ты украла у меня честь! — крикнул он. — Кто дал тебе право распоряжаться тем, что принадлежит мне?!
Тут уж ей совсем стало скучно — наскучили его безумные глаза, обиженный голос, эти слова о чести. Говорят, что самый опасный бык — бык апатичный, так как он вынуждает тореадора делать опрометчивые и даже опасные выпады. Туфа пришел с намерением лишь пырнуть ножом Катерину, — теперь ему хотелось ее убить.
Она сказала ему — потому что он ей наскучил и потому что ей было безразлично, какая ее ждет судьба, — что он ничуть не лучше немца, что они одинаковы, что нет у него ни чувства достоинства, как у толстяка мэра, ни отваги, как у юного Фабио.
— Я хочу уехать и не возвращаться сюда больше, когда немцы уйдут, — сказала Катерина.
— Ты вернешься, — сказал Туфа. Он стоял и тряс головой, и она поняла, что он опасен, и невольно — при всем безразличии к тому, что ее ждет, — почувствовала страх. — Только мне ты будешь не нужна. Я расквитаюсь с тобой!
Последние слова Туфа выкрикнул так громко, что их, конечно, услышали бы на площади, если бы не музыка, которая гремела вовсю, и не взрывы хохота, которыми народ награждал немца, терпевшего в винной бочке унижение за унижением. Нож полоснул ее по животу. Боль оказалась совсем не такой сильной, как она ожидала, а главное — она почувствовала облегчение оттого, что теперь все позади. И поняла, что будет жить.
Ярость Туфы разом улеглась. Он указал на рану.
— Каждый мужчина, которому ты будешь отныне принадлежать, сразу увидит и поймет, что это значит, — сказал Туфа. — И возненавидит тебя.
— Нет, найдется и такой, который меня за это полюбит, — возразила Катерина.
На полу стоял кожаный чемодан — он принадлежал Катерине, но Туфа уложил туда свои вещи. От ярости его не осталось и следа.
— Мне очень жаль, что я это сделал, но иначе поступить я не мог, — сказал Туфа.
— Я понимаю, — сказала Катерина. — Не надо извиняться.
Из раны обильно текла кровь, но Катерина не хотела притрагиваться к ней, пока он не уйдет.
— Теперь я вернул себе честь, — сказал Туфа. Он поднял с пола чемодан. На улице стоял невероятный гвалт, и Туфа мог незаметно скрыться. — Ты храбро держалась, но я все-таки вернул себе честь.
— Уходи, — сказала она. — Ради всего святого, уходи. Он продолжал стоять в дверях.
— Извини, — сказал он. — Но я не мог поступить иначе. Катерина понимала, что пора останавливать кровь; она вышла в спальню, взяла простыню, но когда вернулась, увидела, что Туфа все стоит на прежнем месте.
— Ну, чего тебе от меня еще надо? — выкрикнула она. — Хочешь, чтобы я отдала тебе нож? Ты этого хочешь?
Он произнес ее имя. Это стоило ему огромных усилий. Но больше он ничего не мог сказать. И она поняла.
— А-а, — сказала она. — Ты хочешь, чтобы я тебя простила.
В полумраке она не видела, кивнул он или нет, но почувствовала, что именно этого он хочет.
— Ну, хорошо, я тебя прощаю, — сказала Катерина. — Люди, которые так поступают, не просят прощения, но я прощаю тебя, Туфа.
Когда он ушел, она остановила кровь и отыскала свою медицинскую сумку. Рана была чистая, и она сразу зашила ее хорошим кетгутом, поставляемым для германской армии, а потом перебинтовала хорошими бинтами, поставляемыми для той же армии. И все это время она слышала, как на площади гремел духовой оркестр и сумасшедший старик бил в свой барабан, немножко отставая от темпа, и это почему-то действовало на нее успокаивающе. Перевязав рану, она переоделась и, выйдя за порог поглядеть на праздник, не без удовлетворения обнаружила, что ноги у нее дрожат не больше, чем полчаса назад, когда она вылезала из винной бочки. Начинало темнеть.