Выбрать главу

С Туфой все обстояло не так просто. Прежде всего он был офицером, и уже одно это должно было бы отдалить его от народа, однако так не получилось. Хуже того — он был фашистом и тем не менее продолжал оставаться героем в глазах здешней молодежи, да и старики не брезговали обращаться к нему за советом, когда он бывал в городе.

А происходило это потому, что Туфа был фашист-идеалист: он искренне верил во все эти высокие слова и старался следовать им, и это делало его очень странной, совершенно исключительной личностью не только здесь, у нас, но и вообще в Италии. Когда Туфа был еще совсем подростком, его выбрали из всех ребят Санта-Виттории и отправили куда-то в фашистский молодежный лагерь. Туфа свято поверил каждому слову, которое услышал в этом лагере. Потом он стал солдатом, а со временем был произведен в офицеры и служил в аристократическом Сфорцесском полку — случай, прямо надо сказать, невиданный.

Когда Туфа приезжал домой на побывку, люди приходили к нему — искали его заступничества перед «Бандой» или фашистами из Монтефальконе.

«Что такое, слышал я, произошло тут у вас с Бальдиссери? — спрашивал он. — Так могут поступать только коммунисты».

«Да вот, ошибка произошла, — говорили ему. — Больше такого не повторится».

«Конечно, я уверен, — говорил он. — Мы таких вещей не делаем».

«Нет, конечно, нет», — говорили ему. Невинность его взгляда пугала людей не меньше, чем гнев, который мог вспыхнуть в этих глазах. Туфа веровал, он был один верующий на всю нацию неверующих, ибо народ верил только в то, что верить во что-либо опасно и даже вредно, так как вера ограничивает свободу человека, а ограничивать свою свободу — значит накликать на себя беду. Все фашисты во всей округе только и ждали, когда же наконец у Туфы кончится отпуск и он уедет, а они смогут свободно вздохнуть, и каждый из них молил бога, чтобы Туфа пал смертью храбрых где-нибудь в Албании, или в Греции, или в Африке.

В комнате было темно, сыро и грязно. В ней скверно пахло. Мать Туфы никогда не отличалась домовитостью.

— Где же он? — спросил Бомболини.

Мать указала куда-то в конец комнаты, и мэр с трудом разглядел темную фигуру, лежавшую на полу лицом к стене.

— Он собрался помирать, — сказала мать Туфы. — Я вижу это по его глазам. В них больше не теплится жизнь.

Бомболини прошел в угол и остановился возле Туфы, не зная, что сказать. Туфа всегда недолюбливал Бомболини, потому что считал его шутом, а всякое шутовство было ему чуждо и отталкивало его. Медленно, страшно медленно Туфа повернулся на другой бок и поглядел на Бомболини.

— Убирайся отсюда, — сказал он. — Я всегда тебя презирал.

Мать не все сумела прочесть в глазах сына. Там было ожидание смерти, но была и ненависть — чего никогда не появлялось в них раньше, — а за всем этим таилась глубокая смертельная обида.

— Тебе лучше уйти, — сказала мать. — Он правду говорит. Он всегда говорит то, что есть.

— Туфа! Ты меня слышишь?

— Убирайся вон!

— Я перестал быть шутом, Туфа. Я теперь здешний мэр. Ты слышишь меня? Ты понимаешь, что я говорю?

— Убирайся вон!

Ненависть в его глазах была столь неистова, что Бомболини почувствовал себя побежденным. Пятясь, он вышел из дома и остановился на Корсо Кавур; дождь хлестал все сильнее, и с волос Бомболини ручьями стекала вода. Люди поглядывали на него с порогов своих жилищ. Вот и последний смысл жизни — в лице Туфы — был для него потерян. Он зашагал обратно вверх по Корсо. Неподалеку от Народной площади Пьетро Пьетросанто выбежал к нему навстречу.

— Нельзя этого больше откладывать, — сказал Пьетросанто. — Надо что-то сделать с «Бандой».

Бомболини тяжко вздохнул. Пьетро был прав, время пришло. С самого первого дня, когда мэр принял бразды правления, перед ним возникла эта задача — единственная, которую он никак не в силах был решить. Он хорошо помнил слова Учителя: «Людей следует либо ласкать, либо уничтожать, и вред, который будет им причинен, должен быть таким, чтобы у жертвы не хватило сил отплатить за него. Тот, кто поступает иначе, вынужден всегда держать наготове нож». По ночам эти слова крутились у него в мозгу, и, лежа без сна в темноте, он говорил себе, что должен что-то предпринять. Но наступало утро, солнце золотило стены домов на площади, люди, встав, принимались за свой труд, и проходил еще один день, а задача по-прежнему оставалась нерешенной. Однако теперь, когда до прибытия немцев оставались считанные часы, больше нельзя было позволять себе роскошь бездействия.