Выбрать главу

Он умолк. Она молчала тоже. Они оба понимали, что не может же Катерина просить прощения за отца — это было бы нелепо.

— Отец никогда не мог простить этого матери, да и мне тоже, — сказал Туфа. — Мы ели эту курицу, а он сидел и глядел на нас, и его стал терзать голод. И тогда он ушел и больше не вернулся. Мне было восемь лет тогда. Думаешь, я могу это забыть?

— Нет, конечно.

— Мне было восемь лет, а теперь мне тридцать четыре, значит, тебе двадцать шесть, — сказал он.

— Почему ты так схватил меня за руку — даже больно сделал?

— Я не выношу лжи. Никакой, пусть самой ничтожной. Не хочу больше слушать лжи — никакой и никогда.

— Я постараюсь никогда больше не лгать, — сказала Катерина. — Не знаю, легко ли это будет. Я как-то никогда не пробовала.

В конце площади они увидели груды бутылок — последние, оставшиеся неубранными груды бутылок.

— Что за черт, зачем это здесь? — спросил Туфа.

— Немцы придут. — Она почувствовала, как он сразу весь напрягся, но тут же овладел собой. — Вот и пытаются спрятать от них вино.

— Откуда ты это знаешь?

— Это приказ мэра… забыла, как его зовут. Толстый такой, Бомболини. Итало Бомболини. Он держал тут на площади винную лавку.

— Вранье. Не может эта жирная скотина стать мэром, — сказал Туфа.

— Вот теперь и ты врешь, а еще говорил, что никогда нельзя лгать. Ведь он и в самом деле мэр. Предводитель народа, Капитан, называют они его.

— Боже праведный! Пресвятая дева Мария! — воскликнул Туфа, и они оба рассмеялись. Туфа поглядел на мокрые от дождя блестящие бутылки.

— Да, я верю тебе, — сказал он. — Только идиот мог измыслить такое.

Они начали подниматься в гору; идти было далеко, и уже пробило полночь, когда они подошли к дому Малатесты. Туфа остановился перед дверью, чтобы отдышаться.

— Вот уж никак не думал, что еще раз войду в этот дом, — сказал Туфа. — Никак не думал, что по доброй воле переступлю когда-нибудь этот порог.

Он все еще стоял в нерешительности перед дверью.

— Я даже кур не ел с тех пор. Ни разу с того дня не брал в рот ни кусочка куриного мяса, — сказал он и с эти ми словами все же вошел в дом.

В доме было холодно и темно, и, когда Катерина затеплила светильник — фитиль, пропитанный бычьим жиром, — она заметила, что Туфа дрожит от холода, сырости и изнеможения. Огонек светильника, казалось, принес в комнату капельку тепла, но Туфа все не мог сдержать дрожи.

— Разденься и ложись в постель, — сказала Катерина. — В мою постель.

— Я не привык, чтобы мной командовали, — сказал Туфа. Он не двинулся с места.

— Может быть, ты хочешь, чтобы я отвернулась?

— Понятное дело, — сказал он с досадой. — Понятное дело.

Она повернулась к нему спиной и ждала, пока он заберется в постель. Возле кровати стояла небольшая керамическая печка, которую кто-то из семейства Малатеста привез в Санта-Витторию из заморских краев, когда в доме еще водились деньги. Дров не было, но Катерина бросила в печку ручку от метлы, и комната немного обогрелась, и в ней заиграли отблески яркого пламени. Катерина отыскала бутылку анисовой водки, и от вина им стало еще теплее, но его не хватило, чтобы разогнать усталость, а Туфе хотелось поговорить с Катериной.

— Пойду возьму в долг бутылочку, — сказала она.

Когда Катерина вернулась, Туфа спал, но тотчас проснулся, лишь только она появилась в дверях. Она принесла бутылку хорошего вермута и, откупорив ее, протянула ему.

— Бутылка совсем мокрая, — сказал Туфа. — Ого! Ты спускалась на площадь? — Он покачал головой. — Они бы повесили тебя вверх ногами на фонтане, если бы накрыли за этим делом.

То что рассказал ей Туфа, не такая уж необычная история у нас здесь, в Италии, хотя, вероятно, Туфа говорил об этом с особенной горечью, потому что он был гордый более гордый, чем другие. А в общем-то, таких историй много, только обстоятельства бывают разные, и разные места, и разные люди.

Туфа был добрым солдатом и добрым итальянцем. Он хотел быть храбрым, но при этом остаться самим собой и не запятнать своего доброго имени. Не так уж много просил он у своего государства: он хотел, чтобы ему было дозволено служить своей отчизне и при этом жить и умереть, как подобает мужчине. Однако именно этого ему и не могли позволить. Но только Туфа никак не хотел поначалу этого признать. Он лгал самому себе, когда думал о поражениях в Албании и о греческой трагедии. Он все еще старался воодушевлять своих людей, посылая их на смерть ради достижения цели, в которую они не верили, потому что он все еще никак не мог признаться самому себе в том, что это цель недостойная. Он показывал пример, и еще не достигшие зрелости юноши вставали и шли в бой и получали увечья или умирали. И вот однажды ночью в Северной Африке, неподалеку от Бенгази, кто-то из его людей, из его собственных солдат, выстрелил ему в спину.