— Послушай, Жан-Луи, а что тебе больше всего понравилось?
Писательский вопрос: вот и родился писатель…
— Разное… Очень понравилось, как сосны освобождают тебя от страданья, кровью вместо тебя исходят, и как тебе ночью кажется, что они ослабели и плачут, но не от них этот плач исходит: то дуновенье моря в стиснутых кронах… О! А особенно это место…
— Смотри-ка, луна! — перебил Ив.
Они не знали, что мартовским вечером 67-го или 68-го года Мишель и Ксавье Фронтенаки шли по той же самой аллее. Ксавье тогда тоже сказал: «Луна!», а Мишель прочитал стих: «Встает — и стелется ее дремотный луч…»[4] И в такой же точно тишине текла тогда Юра. Через тридцать с лишним лет вода в ней была другая, но так же точно журчала, а под этими соснами другие братья так же точно любили друг друга.
— Не показать ли их кому-нибудь? — спросил Жан-Луи. — Я подумал, может быть, аббату Пакийону (то был учитель риторики, которого он почитал и любил). Но даже он, боюсь, не поймет: скажет, что это не стихи, а это ведь и вправду не стихи… Я никогда ничего подобного не читал. Они тебя смутят, ты начнешь что-то править… Словом, я подумаю.
Ив целиком предался своему доверию к брату. Мнения Жан-Луи было ему достаточно: он совершенно полагался на него. И вдруг ему стало стыдно, что они говорят только про его стихи:
— А ты как, Жан-Луи? Не станешь торговать досками? Не дашь это над собой сотворить?
— Я все решил: Нормаль… степень по философии… непременно по философии… Кто там в аллее — не мама?
Ей стало страшно, что Ив замерзнет; она принесла ему теплое пальто. Мальчики взяли ее под руки.
— Тяжела я стала на ходу, — сказала она. — А ты в самом деле не кашляешь? Жан-Луи, он при тебе не кашлял?
Их шаги на крыльце разбудили девочек в спальне у террасы. Лампа в бильярдной ударила им в глаза; они заморгали глазами.
Ив, раздеваясь, глядел на луну над неподвижными сосредоточенными соснами. Не было соловья, которого отец Ива слушал в его годы, свесившись из окна над садом в Преньяке. Но здесь, быть может, у совы на сухом суку голос был еще звонче.
V
На другой день Ив не удивился, когда старший брат опять перешел с ним на обычный довольно неприветливый тон, как будто бы никакого секрета между ними не было. Необычной ему показалась та сцена, что была накануне: ведь братьям довольно того, что их, как два побега от одного пня, соединяет общий корень; у них совсем нет привычки объясняться между собой: это самый безмолвный род любви.
В последний день каникул Жан-Луи заставил Ива сесть на Бурю, и лошадь, как всегда, почуяв на своих боках эти робкие ноги, сразу понеслась в галоп. Ив без всякого стыда переполз на круп. Жан-Луи побежал наперерез через сосны и остановился посреди аллеи, скрестив руки. Лошадь разом встала; Ив описал параболу и приземлился задом на кучу песка, а брат его заявил: «Так всегда тюфяком и останешься».
Это все мальчика не задевало. Только от одного он сильно огорчался, хотя сам себе в этом не признавался: что ни день, Жан-Луи ходил в Леожа к кузенам Казавьей. И в семействе, и в деревне все знали: для Жан-Луи все песчаные дороги ведут в Леожа. Некогда тяжбы поссорили Фронтенаков с семьей Казавьей. После смерти госпожи Казавьей они помирились, но как говорила Бланш, «с ними у нас отношения всегда были прохладные, прохладные»… Впрочем, в первый четверг каждого месяца она вывозила на прогулку Мадлен Казавьей, которая в школе Сердца Христова считалась уже большой. Даниэль и Мари пока что были в младших классах.
Когда Бюрт сказал: «Господин Жан-Луи ходит к ним», госпожу Фронтенак охватили и гордость, и беспокойство. Противоречивые чувства тревожили ее: Бланш боялась, что сын так рано свяжет себя, но хорошо было, что Мадлен в приданое получит кое-что из материнского наследства, а главное — мать надеялась, что ее полный сил мальчик избежит беды благодаря чистому сильному чувству.
Ив же на другой день после той незабываемой прогулки очень огорчился, когда по некоторым словам брата понял, что тот пришел из Леожа: он-то думал, что его тетрадка и то, что Жан-Луи нашел в ней, отвлекут его от прежнего счастья; он-то думал, теперь брату все остальное покажется пошлым… Ив очень просто и ясно представлял себе эту любовь: он воображал томные взгляды, торопливые поцелуи, долгие пожатья рук — словом, романс, а он презирал романсы. Ведь теперь Жан-Луи постиг его тайну, вошел в этот чудесный мир: что же ему надобно в другом?