— А вы? — ответил Морган. — Что нового слышно о фараонах?
Не без труда мы организовали наши дебаты. Морган уступил. Сначала мы поговорили о Париже. Потом настала очередь Египта. О ноябрьском государственном перевороте 1799 года нам было рассказано менее чем за час. Бонапарт преуспел в самый последний момент. 19 брюмера в двадцать три часа он уже подписывал прокламацию, устанавливающую режим Консульства. Отныне он встал во главе страны и готовил Империю…
— Два других консула[127] играют лишь номинальную роль, — прошептал Морган. — Готовятся великие события…
— Пожизненный консул! Вот чего он хотел, — сказал я. — А почему бы и не император, как в Риме!
— Или в Азии, — вздохнул Фарос.
Морган защищал 18 брюмера. Само событие, то, как оно было обставлено, и его главное действующее лицо — его все устраивало. Вернувшись, Бонапарт обнаружил распад правительства, страну, осаждаемую иностранными армиями, и две совершенно беспомощные палаты депутатов — Совет Старейшин и Совет Пятисот. [128] Так что он взял власть в свои руки по необходимости.
Мы слышали об этом еще в Каире. Мы также знали, что Совет Пятисот был захвачен и разогнан солдатами Бонапарта.
— Он пришел туда один, без оружия, — утверждал Морган де Спаг. — Некоторые депутаты приветствовали его, но его могли убить. В последний момент его выручили вошедшие в зал гренадеры. Впрочем, один из них был поражен ударом стилета. Вот и вся история этого так называемого государственного переворота.
— Я скорее поверю — грубо сказал я, — что без солдат Мюрата, которые выбили двери Совета и всех заставили разбежаться, твой главнокомандующий был бы просто-напросто гильотинирован. Это ведь солдаты управляли законодателями, когда те проводили голосование, которое передавало Францию в руки Бонапарта…
Морган не хотел сердиться. Моей атаке он противопоставил улыбку:
— Твой пыл остался с тобой, гражданин Форжюри. Тем лучше! Он нам еще очень понадобится. Но по поводу Консульства я скажу следующее: ничто не могло быть хуже Директории. Хотя бы здесь мы можем быть едины во мнении?
— Это точно, — проворчал я, чтобы закрыть эту щекотливую тему.
— Наконец-то! — воскликнул Фарос. — А что, если нам поговорить о Египте…
И вслед за этим потянулись часы и дни, убаюканные покачиванием экипажа и возникшей между нами гармонией. Наше трио вновь восстановилось.
В Париже Морган настоял на том, чтобы мы немедленно отправились к нему домой.
— Есть ли у вас жены и дети, оплакивающие ваше отсутствие?
Мы с Фаросом были холостяками.
— Тогда я хочу незамедлительно представить вас моей дорогой жене Гортензии де Спаг. Она столько слышала о вас, что мне просто невозможно не приобщить ее к своей радости.
Мы не могли ему отказать.
— Так вот они, эти два друга, с которыми мой муж настолько близок, что снова сбежал из Парижа ради новой встречи…
Гортензия де Спаг была очень красива, и ее возраст, примерно такой же, как у ее мужа, ни капли не умалил эту грацию, о которой Морган рассказывал нам в Египте. Длинные вьющиеся волосы были уложены таким образом, чтобы открывать лицо. Длинные брови изгибались над глубокими и темными глазами; слегка подрумяненные щеки были того же цвета, что и губы. Морган тотчас окружил ее своим вниманием и взял под руку, которую она протянула, чтобы приветствовать нас. Не колеблясь, Гортензия нас обняла, и эти ее целомудренные поцелуи лучше всего остального свидетельствовали о верной дружбе, которая зарождалась в этот миг.
— Теперь, когда вы здесь, — сказала она серьезным и очень приятным голосом, — я вижу, как он счастлив. Я понимаю, отчего Морган не смог сдержаться и помчался в Тулон.
— И как можно скорее вернулся в Париж, дабы вновь увидеть вас! — добавил Фарос, краснея.
Гортензия грустно улыбнулась и добавила:
— Рискуя не перенести это новое испытание…
— Почему? — спросил я. — Чего вы опасаетесь?
Морган хотел было вмешаться, но его супруга продолжила:
— Египет сделал нам подарок в виде болей и кашля, которые сжигают его легкие.
— Зачем их беспокоить? — вмешался Морган. — Я в полном порядке! Я начал выздоравливать с тех пор, как они приехали.
Лицо его было бледным, на нем лежала печать усталости..
Мы узнали, что он болен и что его недуг подрывает здоровье и его жене, чья благородная грусть стала ее обычным состоянием. Год за годом, как я наблюдал впоследствии, она предавалась меланхолии. Она полагала себя ответственной за то, что никогда не чинила препятствий этой страсти к фараонам и Египту, которая, как она считала, съедает Моргана. Таковы были ее первые слова, которые она произносила каждый раз, когда мы встречались. И ровно за три дня до смерти ее супруга она вновь повторила мне:
— Я обязана была противиться его пылу. Моя терпимость благоприятствовала его страданиям… А теперь уже слишком поздно.
Ее тонкие руки лежали поверх сиреневого платья. Она недавно плакала. Однако ничто не могло испортить ее красоту.
— Ему хуже? — тихо спросил я.
Она ответила простым кивком.
— Могу я его увидеть?
— Он знает, что вы приходите каждый день и узнаете от меня новости. Но он заканчивает работу, которая не может ждать и о которой вы очень скоро будете оповещены, а посему он не хочет никого видеть. Я умоляю вас на него не сердиться. Вчера я точно таким же образом выпроводила Фароса…
— Не оправдывайте его, Гортензия. И не пытайтесь меня успокоить. Я знаю, что он равно любит Фароса и Орфея.
Я беспокоюсь лишь за него, из-за его одиночества и этого заточения.
— Он пишет день и ночь; он бросается писать, как только силы хоть чуть-чуть возвращаются к нему. Я его провожаю до рабочего стола, а потом он запирается. Он требует только свечи и воду. Вчера его комната была вся усыпана исписанными листами.
Слезы вновь навернулись ей на глаза.
— Он мне сказал: все закончено. Осталось только написать письмо Орфею. Потом мы встретимся, чтобы попрощаться…
— Пустит ли он меня по крайней мере, чтобы обняться в последний раз? Спросите его, дорогая Гортензия. Вам он не откажет ни в чем.
Она лишь пожала плечами и сказала:
— Входите…
Сколько раз я поднимался по этой лестнице, чтобы увидеться с Морганом и Фаросом в этом кабинете! Сколько пламенных дискуссий, хохота, праведного гнева, тайн и бесконечных обсуждений заключал этот кабинет? Я постучал в дверь. Затем повернул ручку. Морган лежал на походной кровати, которую привез из Италии. Убедившись, что он спит, я присел рядом с ним. Я сидел так очень долго, наблюдая за ним.
За несколько дней он совсем ослабел. Его кожа стала землистой, дыхание было прерывисто. Он стонал, кашлял во сне. Складки его губ были сухими, и с них время от времени слетали какие-то слова. Я услышал имена Гортензии, Фароса и Орфея (меня это тронуло). Иногда он называл имена, которые мало кто смог бы расшифровать. Наполеон, фараоны, Шампольон. Этот человек со впалыми щеками, этот состарившийся гигант, не потерял рассудка. Даже во сне его съедала страсть.
Я видел листы бумаги, где теснились слова, написанные его пером. Гортензия говорила правду. Он писал день и ночь.
Закончил ли он? При виде листов, сложенных не так акку-ратно, как остальные, на меня нахлынули воспоминания.
Абукир, Дендера, Розетта. За исключением нас с Фаросом, никто не смог бы постичь их значения. На полях я увидел слова про пирамиды и Сфинкса. Я еле сдержал желание взять эти листы и начать читать. Для нас с Фаросом время еще наступит — лишь тогда мы сможем прочесть.
Странно, но наша близость и это молчаливое причастие на пороге смерти оживляли нашу историю. Египет проходил.
Затем пришел Париж… Потом Гренобль, куда меня еще вовлечет наше приключение. Я говорил сам с собой — а мне казалось, что я говорю с Морганом. Мой голос шептал: «Станет ли юный Шампольон дешифровщиком?» 28 июля 1818 года.
Еще ничего не случилось.
Потом к нам присоединилась Гортензия. Она подошла тихо и склонилась ко мне:
127
Сразу после переворота двумя другими консулами стали Сиэс и Роже Дюко. Потом их заменили Камбасерес и Лебрён. 24 декабря 1799 г. Наполеон Бонапарт стал Первым консулом, а 2 августа 1802 г. — Пожизненным консулом.
128
Совет Пятисот — нижняя палата Законодательного собрания. Состоял из 500 депутатов, выбиравшихся департаментскими избирательными собраниями на три года из лиц, достигших тридцатилетнего возраста.
Совет Старейшин — верхняя палата — состоял из 250 депутатов, выбиравшихся также в департаментах из лиц, достигших сорокалетнего возраста. Обе палаты были закрыты переворотом 18 брюмера.