– Это он нецензурную лексику заменяет. Массу слов-паразитов он, по благословению матушки, заменил этим там-тамом, – Светка заразительно расхохоталась.
– Дорофеич – легендарная личность. Тоже шестнадцать лет, как при монастыре ютится в домушке истопника, которым поначалу и был.
– Он сидел? Ну, говорил, «прости урку».
– Двадцать пять лет в общей сложности. С семнадцати лет по тюрьмам! – Светка почему-то с большой гордостью подняла указательный палец. – Сначала за бродяжничество, потом – грабеж, потом – разбой. И еще добавили попытку убийства сокамерника. А между отсидками – бомжевал. Путешествовал по стране, как он формулирует. Ноги отморозил – стопы почти целиком ампутировали. Как у ребенка теперь, но ничего, он бойко на них скачет. А глаз – это другая история. Малолетки на Курском вокзале, говорит, выбили. Не хотел им Евангелие на поругание отдавать…
– Это он так говорит – поругание? – уточнила Люша.
– Да. Он и не такое говорит. Еще услышишь.
– И все, конечно, правда, – с извечным скепсисом заметила Юля.
– Ну, бо´льшая половина, думаю, да. А какая разница? Мне Калистрата рассказывала: он тогда, шестнадцать лет назад, замерзал под стенами в тридцатиградусный мороз. Сестры отмыли, вылечили. Матушка, кстати, приняла его не сразу, негодовала: «Кто пустил ночью в запертую обитель?» Нина хорошо тогда ответила: «Господь пустил». Ну, Никанора и остыла. «В приемник, говорит, его. В приют!» А какие приюты тогда-то, в девяностые? Их и сейчас-то для бомжей почти нет. А тогда, казалось, полстраны бомжует.
Светка пошарила в сумке, нашла тапочки с умилительными зелеными помпонами, надела.
– Дорофеич, он такой же атрибут обители, как вот эта башня, – Светка повела рукой. – Если его нет на службе, матушка посылает узнать – не заболел ли? Если сломалась розетка, упало дерево, потек душ – все он, Дорофеич. Поначалу отапливал монастырь, пока печки не заменили на АГВ, потом – чистил территорию. А теперь – все делает. Все, что нужно. От охраны до прокачки тормозов на машинах.
– Судя по душу и твоему башмаку, тормоза доверять ему небезопасно, – Люша с улыбкой покачала головой. Какое-то время подруги молча распаковывали вещи, устраивали постели. – А где паломницы? – спросила Юля, когда они уже собрались покинуть свое пристанище.
– На послушаниях. Сюда приходят, вернее, приползают на пять-шесть часов поспать. И все! В полшестого – молебен, полунощница. Потом – литургия, завтрак и понеслось…
– Ужас. Просто ужас, – со священным трепетом в голосе резюмировала Люша.
Погода начала портиться. Когда подруги вышли из неуютной башни, небо заволокло серенькими клочковатыми тучами, собирался затяжной дождь. Мягкий южный ветерок сменился на север-западный, пронизывающий. И, будто вторя погоде, к новоявленным трудницам с побелевшим, встревоженным лицом шла мать Капитолина, которая, помнится, по-генеральски командовала в трапезной.
– Сестры, Тамаре Ивановне – матери Калистраты плохо стало. Ждем «скорую». А вас ждет к себе матушка Никанора. Она в сестринской трапезной с матерью Ниной. – И, понизив голос, с отчаянием добавила: – Помоги нам всем Господь!
Глава четвертая
Когда подруги, ведомые матерью Капитолиной, подошли к сестринскому корпусу, от его резных дубовых дверей отъезжала «скорая». Ее провожала группка сестер с игуменией во главе. Лицо матери Никаноры было поистине страшным в гневе. Бледная маска со сверкающими сталью глазами, мечущими, казалось, снопы искр. Паломниц встретило похоронное молчание.
– Ну что, сестры-лазутчицы?! – обратилась наконец пронзительным голосом к подругам настоятельница, – пойдемте, будете рассказывать мне, какую смуту и зачем приехали сюда сеять. Видели, что с Тамарой Ивановной? Это от доброхотства матери Нины с вашей подачи. «Нужно расследовать смерть сестры!» – передразнила Никанора мать Нину, осыпая совершенно бесстрастно стоящую перед ней келейницу новым снопом искр. – Одной фразой чуть не убила несчастную мать! Вот уж поистине благими намерениями вымощен путь в ад.
– Матушка, простите, мы из самых добрых, христианских побуждений, – начала лепетать со слезами в голосе Светка.
– Идемте! – скомандовала настоятельница и широким шагом, впечатывая игуменский посох в причудливо уложенные плитки дорожки, зашагала к дверям корпуса.
Внутри здание оказалось излишне помпезным. В большом холле в пафосных рамах фотографии, запечатлевшие сестер и матушку с иерархами Церкви и известными людьми. Люше бросилась в глаза фотография с режиссером-оскароносцем. Огромный, от пола до потолка, иконостас золоченых икон в правом углу. Ковровая зелено-желтая дорожка, в тон шелкографическим обоям, экзотические цветы в кадках, кожаные кресла с подлокотниками под малахит. «Смотреть холодно, не то что сидеть», – подумала Люша. Трапезная поражала не меньше. Золото и пурпур. Сочетание этих цветов и их оттенков создавало атмосферу торжественности. «Тут овсянкой с постным борщом подавишься от благолепия», – Люшины мысли-воробьи традиционно вылуплялись из яиц быстрее, чем их успевали высидеть клуши «осмотрительность» и «рассудительность». Матушка водрузилась во главе стола, указав рукой сестрам на красные стулья, напоминавшие миниатюрные троны. Справа от нее сели мать Нина, мать Капитолина и неизвестная еще Юле монахиня с остановившимся взглядом. Она, не моргая, пожирала голубыми навыкате глазами матушку, будто та была восьмым чудом света. А точнее говоря, она смотрела на нее, как на идола. Обратила внимание Люша и на нездоровую себорейную кожу сестры, и на грубые натруженные руки: почти все пальцы монахини были заклеены пластырями. Матушка махнула кому-то рукой, и дверь в трапезную захлопнулась, но тут же открылась, так как в помещение вперевалочку вошла маленькая круглая монахиня, которую Люша видела в храме за подсвечниками.