Начало разговора с утирающим лысину Эмилем Модестовичем, сидящим напротив стажерки на вертящемся кресле, обескуражило Люшу. Надо сказать, что выглядела она просто сногсшибательно: полупрозрачное платье, щедро украшенное баснословно дорогим бельгийским кружевом (подарок тетки-эмигрантки, вышедшей замуж за таксиста, преобразившегося за пятнадцать лет в мясного магната), точеные ножки на двенадцатисантиметровых шпильках, глаза а-ля Марлен Дитрих. Взгляд – соответствующий.
– Должен сказать, Юлечка, – Люшу покоробило это отеческое «чка», – что вы не произвели на комиссию… э-э… потрясающего впечатления. Вас, сопраночек, много. Очень много. И вы ничем, в общем, не отличаетесь от большинства. Даже не слишком интересны… – дядечке доставляло видимое удовольствие говорить с приторной улыбкой гадости, следить за вытягивающимся лицом жертвы, смятением в глазах. «Это – паук. А я – муха. И вокруг меня плетется паутина. Но зачем? К чему?» – проносилось в голове Юли под елейный приговор директора. – Но вы ничем и не хуже. Не хуже многих. Так что, почему бы не вы? Нужно же давать кому-то шанс? – Эмиль Модестович меленько, беззвучно засмеялся. «А-а, это такой воспитательный момент. Чтоб смирной была. Так я и не задавака. Они поймут это. И все наладится», – с облегчением вздохнула Люша и засияла улыбкой в ответ.
– Ну, иди сюда. Иди, – ласково, теперь уж совсем по-отечески, поманил ее директор. Юля не поняла – куда «сюда». Впрочем, на раздумья времени у нее не оказалось, так как толстый директоришка проворно вскочил с кресла, которое укатилось в дальний угол кабинета, и конвульсивно задергал гульфик пегих брючат. Не дав директору, ощерившемуся и астматически прихлебывающему, приблизиться к ней, Люша отбежала к двери и… захохотала. Обескураженный Эмиль Модестович замер перед пустой кушеткой. Люша выскочила из кабинета, натолкнувшись на ошарашенную секретаршу – благообразную даму, будто сошедшую со страниц английских романов.
Вечером зареванная Люша, ощущающая себя персонажем пошлой и лживой пьески о продажном театральном искусстве, сняла трубку верещащего телефона. Ее атаковал ломкий голос знакомой актрисы, игравшей в злосчастной студии молчаливых матерей, нянюшек или склочных старух:
– Ну и дура! Разозлила Модестовича. Он как фурия… Но все поправимо. Иди на поклон. Придется непросто. Что ж… сама виновата. В конце концов, у тебя судьба решается! Судьба! А ты мелочишься… – пыталась вразумить несмышленую актрисульку бывалая заслуженная артистка.
– А о судьбе нельзя с режиссером поговорить? Кто, в конце концов, творчеством занимается в театре? Директор, он же почти завхоз, или…
– Вот именно что «или»! Авралов шагу не ступит без Модестовича. Он такие бабки в театр привлекает – главный ему в рот смотрит, и уволит любую звезду, если она поперек «лысого» пикнет. Ну, на жену авраловскую это, ясное дело, не распространяется.
– Ну, значит, у меня другая судьба…
Белокаменные стены монастыря встречали непрошеных гостей настороженным молчанием. Впрочем, распахнутые ворота приглашали к литургии, в праздничный храм мог зайти любой. Шел Пасхальный сорокоднев: Воскресение Христово в этом году выдалось необыкновенно раннее, аж в конце марта. Асфальтовая, обсаженная снежноягодником дорога вела к статному трехглавому собору со свежевыбеленными стенами, синими куполами, увенчанными восьмиконечными крестами. За шестнадцать лет, что обитель вернули Церкви, она возродилась прямо-таки чудесным образом. Первые сестры во главе с игуменией Никанорой приехали к полностью разрушенным стенам и заросшему ивняком и березами храму. И трапезную, и колокольню, и сестринский корпус пришлось отстраивать заново. И отстроили: любо-дорого глядеть!
У ступеней храма подруги потуже стянули узлы на черных платках, троекратно перекрестились и вступили в это особое пространство – храм Божий. Высота и величие бело-золотых стен, устремленных к образу благословляющего Христа, венчающего купол, заворожили, заставили благоговейно остановиться. Аромат ладана, воска, цветов окутал паломниц, осматривающихся по сторонам. Лики, огромные и маленькие, яркие и полустертые, в золотых окладах и вовсе без рам – смотрели строго, отстраненно. Приглушенность солнечного света, льющегося сквозь окна в своде, и теплое мерцание свечей усилили состояние мистической причастности к иной реальности. Завершенность всему придавал звук. Чистый, многоголосый, идущий сверху. Хору вторил приглушенный, низкий голос, что доносился от алтаря, закрытого золочеными Святыми вратами. Постепенно Юлия со Светланой подчинились особому духу, властвующему тут, и впустили в сердце мир и тишину.