– Буду очень рада, – ответила я.
Он сел на траву скрестив ноги, я уселась рядом с ним, моргая своими длинными светлыми ресницами, он снова принялся внимательно меня изучать. "Ну, – подумала я, – скоро спросит про шрам". Но он не спросил. Однако его неожиданный вопрос меня поразил.
– Вы любите птиц? – осведомился он. Вряд ли можно было задать мне более удивительный вопрос, ибо я издавна питала сильнейшую неприязнь к птицам, которых держат в клетке. Против диких птиц – тех, которые распевают сидя на ветке и никогда не приближаются ко мне, я ничего не имела. Но птицы в клетке всегда вызывали у меня странный, необъяснимый страх: я боялась, что они вырвутся на свободу и что, если это случится, они налетят на меня и каким-то образом причинят мне боль. Как-то раз, когда мне было десять лет и мы с мамой пошли навестить ее подругу, та выпустила из клетки попугая и позволила ему летать по комнате. Безобидное маленькое существо село мне на плечо, и у меня тут же началась истерика. Были и другие случаи: так, например, однажды мы пошли в зоомагазин посмотреть на щенков, и там оказалось множество птиц, надежно запертых в клетках. Маме пришлось как можно скорее увести меня оттуда, чтобы я не выкинула снова свой смехотворный номер.
Иногда мне казалось, что мама прекрасно знает, почему я так реагирую на птиц, но по какой-то причине не хочет рассказать мне об этом. Я начала подозревать, что моя боязнь птиц каким-то образом связана со шрамом на щеке, но на мои вопросы на этот счет мама отказывалась отвечать, и, когда я пробовала заговаривать с ней об этом, она начинала нервничать и так сильно расстраивалась, что я в конце концов отступала. Она неизменно обещала поговорить на эту тему как-нибудь в другой раз, но этот "другой раз", конечно, так и не наступил. Теперь я редко вспоминала об своем старом детском страхе. Посещая друзей, которые имели дома птиц, я просто держалась подальше от клеток, подавляя нелепое нервное напряжение.
И вот теперь этот маленький вихрастый мальчик с серьезными глазами ни с того ни с сего спрашивает меня, люблю ли я птиц. Минуту-другую я просто смотрела на него непонимающим взглядом, так что он, как видно, почувствовал мое смятение и попытался меня успокоить…
– Дело просто в том, что вы ужасно похожи на тетю Фрици, – сказал он, как если бы это было исчерпывающее объяснение.
Эти слова были столь же поразительны, как и вопрос насчет птиц, и, видя, что я не перестаю удивляться, он торопливо продолжал:
– Конечно, по-настоящему ее зовут вовсе не Фрици, но ей нравится, чтобы я называл ее так. И мне она, конечно, не тетя. Но она любит, чтобы я называл ее тетей, а я не против – пожалуйста!
– Твоя тетя Фрици случайно не Арвилла Горэм? – спросила я.
– Да, конечно. Вы ее знаете?
Я отрицательно покачала головой:
– Пока еще нет, но надеюсь узнать. А ты откуда ее знаешь?
– Я живу в Силверхилле, там же, где и она, – ответил мальчик. – Меня зовут Крис Мартин. После смерти мамы мы с папой навсегда вернулись туда. Понимаете, папа там вырос после того, как умерли его родители. Так что я, конечно, все время вижусь с тетей Фрици.
Элден Салуэй упоминал о докторе Мартине, живущем в Силверхилле. Очевидно, этот мальчик – его сын. В скором времени отец мальчика – человек, которому не сообщили о моем приезде, чтобы он не выступил против бабушки Джулии, – будет здесь. В голове у меня начал складываться возможный план действий.
Раскрыв сумочку, я вынула бабушкино письмо. Пока я вскрывала желтоватый конверт и извлекала из него сложенный лист бумаги с выгравированным наверху словом «Силверхилл», Крис Мартин внимательно наблюдал за мной. Такую почтовую бумагу – только без этой надписи наверху – я видела не раз. Писчая бумага Горэмов была известна во всей стране, но этот листок был явно из семейных запасов.
Почерк был сильный, напористый. Она писала не какой-то там тоненькой шариковой ручкой, а пером с широким кончиком. Чернила были черные. Текст письма в точности соответствовал тому, что я ожидала от нее услышать: она больше не признает Бланч своей дочерью. Бланч носила фамилию Горэм, и поскольку таково было бы желание Зебедиа, ее разрешается похоронить на семейном участке кладбища. Но на этом все обязательства кончаются. Мне следует немедленно отправляться домой и не пытаться предъявлять семье какие бы то ни было претензии.
Читая, я каменела. Такого даже я не ожидала – более жестоких слов мне никто раньше не говорил.
"Если Вы явились за деньгами, – писала бабушка, – то Вы зря тратите время. Когда я умру, Силверхилл и все, что в нем находится, все мое имущество до последнего цента перейдет к моему внуку, Джеральду Горэму, сыну моего сына Генри. Вам не достанется ничего. Если Вы явились сюда с целью шантажа, основываясь на нелепых измышлениях Вашей матери, то я поступлю с Вами так, как того заслуживают шантажисты".
Читая эти возмутительные строки, я чувствовала, как у меня горит лицо. От бешенства, охватившего все мое существо, бумага в руках начала дрожать. Как она смеет… Боже, да как она смеет? Шантаж? Как будто моя мама когда-либо помышляла об этом!
– Вид у вас жутко сердитый! – сказал наблюдавший за мной мальчик. – Ваши глаза так и мечут молнии – так бывает с глазами миссис Джулии. И лицо у вас ужасно красное, кроме этого маленького полумесяца на щеке. Он – белый. Вы на меня не сердитесь?
На этот раз мне было труднее улыбнуться.
– Нет конечно. Я… я расстроена…
– А вот и папа идет, – сказал мальчик. – Если вас что-нибудь беспокоит, можете спросить у него. Он всегда знает, что надо делать.
Я повернулась, чтобы посмотреть в сторону кладбищенских ворот, и инстинктивно прикрыла правой рукой щеку. Неторопливыми шагами мужчина направлялся к нам, и у меня было достаточно времени как следует его рассмотреть. "Холодный мрамор, когда рассердится", – сказал про него Элден Салуэй. "Да, он мог казаться таким", – подумала я, хотя в данный момент он улыбался сыну, пробираясь к нам между рядами каменных ангелов и бесплотных лиц херувимов.
Это был крупный, высокий человек – выше меня, и под пиджаком легкого летнего костюма было видно, какие широкие у него плечи. Он был без шляпы. Густая темная копна волос стояла торчком над загорелым лбом.
Чем-то это напоминало вихор его сынишки. Серые глаза смотрели пристально, изучающе. У него был широкий рот. И раздвоенный подбородок. Я подумала, что это человек, которого нелегко одурачить и который не станет обходительными манерами потакать симулирующему болезнь пациенту, как это делают иные врачи.
Он внимательно смотрел на меня, как бы составляя на ходу опись наиболее характерных черт моей внешности. Под его пронизывающим взглядом я вдруг почувствовала смущение и неловкость. Рано или поздно придется отвести руку от щеки, а мне всегда это было до крайности неприятно. К моему удивлению, он сделал это сам. Не говоря ни слова, он наклонился, отвел в сторону мою руку: ничуть не смущаясь, стал вглядываться в глубокий шрам, как будто ожидал там его обнаружить. Потом он улыбнулся мне теплой и открытой улыбкой, в которой не было ни жалости, ни сочувствия. Он словно узнал меня, и в эту минуту в нем не было ничего, что напоминало бы мрамор.
– Вы, без сомнения, не кто иной, как Малли Райс, – сказал он. – Меня зовут Уэйн Мартин. Когда я видел вас в последний раз, мне было четырнадцать лет, а вам – четыре годика. Вы стали очень похожи на тетю Арвиллу, какой она, должно быть, была в молодости.
С ним не повторилось то, к чему я так привыкла и чего всегда ждала от каждого нового знакомого: он не посмотрел, внезапно окаменев, на мою щеку и не отвел поспешно глаза, тщательно избегая возвращаться взглядом к изуродованному кусочку моего лица. Я привыкла к огорченно блуждающему взору, притворяющемуся, что никакого шрама нет. Этот человек попросту с интересом разглядывал мой шрам, а когда его глаза снова остановились на моем лице, он опять на него взглянул – так же, как смотрел на мои волосы, глаза, рот. Внезапно у меня возникло ощущение, что в то далекое время, когда мне было четыре года, я очень хорошо его знала и теперь неожиданно встретилась со старым другом, который отныне станет моей опорой. Я ответила на его улыбку столь же теплой улыбкой и больше уже не прикладывала руку к щеке.