Понятно, что Париж, стоящий постоянно за союзнической ему Турцией, делает все во имя того, чтобы подтолкнуть своего симпатизанта на Восток, дабы, пользуясь смутою, царящею в Персии, захватить ее земли и таким образом продлить свою границу с Россиею за Каспий. Сие не может не нанесть урона казне Петра, поскольку он должен будет — в случае успеха его противника — держать сильное войско для охраны своих южных границ, что есть разорительно для экономики державы. Поскольку же Петр до сих пор не смог добиться дружественного союза с Людовиком, тот делает все, чтобы подвигнуть Турцию к новому походу против России или же Персии, что равнозначно удару по России.
Сие заставляет меня думать, сколь угодно это нашей политической доктрине, ибо, узнавши Россию близко, могу утверждать, что победить ея силою оружия невозможно, а озлобить, превративши в вооруженный лагерь, весьма и весьма просто.
Меч достать из ножен легче, чем вложить его — без крови — обратно.
Осмелюсь, Сир, высказать суждение, суть которого кроется в том, что искать ключи к ослаблению — в наших интересах — империи Петра надежнее не вдоль по его границам, но внутри державы, ибо по сей день здесь существуют силы, кои не устают твердить про то, что смысл России не в европейской или же южной ея политике, но лишь в делах домашних, внутренних, обращенных на охранение древних традиций, столь угодных боярским консерваторам, бегущим дела, кои почитают они суетным и недостойным величия. В случае, ежели Вы, Сир, всемилостивейше разрешите мне провесть беседы с Долгорукими, выступающими против реформ Петра, и с Голицыным, который, сказывают, имеет свой, особенный взгляд на будущее империи, я не премину встретиться с ними для подробного обсуждения дел. Сказывают также, что — с противной стороны — вельми и вельми интересен для нас Петров любимец Остерман.
Остаюсь Вашего Высочества покорнейшим слугою,
Зигфрид Дольм
* * *
В гавани пахло дегтем; самый любимый с детства запах: потешный ботик сразу же вставал перед глазами; все связано воедино в жизни нашей: запах — образ — мысль; одно слово — память, а сколько же оно вмещает в себя! Ботик — запах озера — чумазый Алексашка (мин херц, сукин сын, неужели ж дружбу продал?!), ночные ужасы, когда, затаившись, ждал — вот ворвутся стрельцы и айда сечь головы; кровь брызжет; вопль стоит, матушка, посинев щеками, бьется на каменных плитах.
…Петр журавлино вышагивал по пирсам, глядя вроде бы только перед собою, как вдруг, словно бы споткнувшись обо что-то невидимое, встал, как замер.
— Что в тюках? — ткнув тростью в грубую британскую мешковину, спросил государь таможенного ассистента Акимкина, покорно семенившего сзади, рядом с адъютантом Суворовым.
— Еще не вызнал, — с торжествующей искренностью в голосе отозвался Акимкин, и Петр сразу понял, что смотритель врет: всё знает, черт.
Повернувшись, государь легонько ударил Акимкина тростью по бедру и сказал тихо:
— Ну?
— Да неведомо, неведомо мне, господи! — взвыл Акимкин, но, угадав, видимо, движение руки царя за долю мгновения перед тем, как он снова взмахнет палкой, воскликнул: — Не знаю! Не знаю, хоть сдается, сукна привезли из Ливерпулю!
— Кому?
— Ну вот хоть казни…
Петр резко поднял трость, и Акимкин ответил упавшим голосом:
— Купцу Гордейкину.
Петр процедил сквозь зубы Суворову:
— Гордейкина бить кнутом и гнать в Сибирь с позволением поставить там торговое дело, но без праву продавать заморские ткани, кои русским урон нанесть могут… Тварь, скот, сколь сделано, чтоб своя суконная мануфактура набрала силу на благо отечеству, а он аглицкий тонкий материал, вишь ты, несмотря на таможенный запрет, тайком в лавку к себе тащит! А ведь ворот рвет на себе: «Я — истинно расейский! Купец из Москвы! Для меня благо отечества всего превыше!»
— Он с Твери, не московский, — заметил Суворов.
— Сколько с него взял? — спросил Петр Акимкина. — Не лги только, Фома, я тебя из дерьма поднял — в него ж и верну…
— Да не брал я ни деньги, ни деньги не брал! — тонко запричитал Акимкин. — Черт меня попутал! Гордейкин-то говорит, мол, не сукно это, а матерьял, а я почем знаю, какой именно матерьял в каждом тюке? Не вспорешь же!
— Сколько взял? — повторил Петр.
— Кожу сдери — ничего не брал, вона табаку он мне привез, голландского, я с нашего чихаю и кашляю…
— Фома, ты ж знаешь, что мне купец Гордейкин всю правду откроет. Он про отца родного мне скажет, лишь бы кнута избегнуть! Повинись, Акимкин…