После долгой паузы Петр заметил:
— Дерзок ты.
— Правдив.
— Одно и то же.
— Тогда прости.
— Расспроси-ка аглицких и португальских капитанов, — задумчиво сказал Петр, — кои в Великую поднебесную китайскую империю товар свой возят, — что за страна, каковы тамошние коммерсанты, что за нравы на побережье, разнятся ли от обычаев континентальных, сколь сильна ихняя вера, есть ли там опора церкви ватиканской?
— Исполню… Но сей миг я другое в разговоре с капитанами слышу: страшится тебя Европа, больно силен…
Петр пожал плечами, стал оттого еще больше ростом:
— Страх в государевом деле не помеха, особливо когда дурни его испытывают али честолюбцы… Плохо, когда умный боится, он тогда думать перестает, а сие — державе убыток…
— Державе убыток оттого, что казна всё в своих руках держит, — нет человеку простору для деятельности: ни мануфактур поставить по собственному, а стало быть, государственному уразумению, ни трактир открыть — все ноги обобьешь, пока бумагу получишь, ни постоялый двор или лавку для какого товару…
— Врешь! — как-то устало, а может быть, даже сочувственно Лихолетову возразил Петр. — Коли с умом и весомо обратиться, коллегия не откажет умелому человеку ни мануфактуру поставить, ни лавку открыть или постоялый двор при дороге. Я ж знаю, напраслину не говори!
— Государь, — вздохнул Лихолетов, — это тебе реляции из коллегии пересылают, что, мол, возможно, а ты пойди да сам попробуй разрешение получить! Замучат тебя, завертят, малость тебе твою же докажут, и всё оттого, что у нас лишь один человек решает за всех — ты! Кому охота твое право на себя применять? Ан не угадает?! Ты ему за это по шее — и в острог! Нет уж, лучше не разрешать — за это ты побранишь, но голову на плечах оставишь: у нас ведь только за «да» голову секут, за «нельзя» — милуют!
Во двор острога, что при Тайной канцелярии, татей и злоумышленников, приговоренных к отправке в Тобольскую крепость, выгнали поутру, покуда еще тюремное начальство отдыхало после ассамблеи. Кандальники были построены на плацу, кованы по рукам и ногам; фельды лениво, в который раз уже, перекликали имена каторжан, экзаменовали на рядность и парность; томительна жизнь служивого человека по острожной части — ему хоть бы чем заняться, а занятия нету, вот переклик и есть утеха от скуки.
Увидав Петра, вышагивающего по темному еще плацу, старший из фельдъегерей восторженно поднялся на мыски и высоко прокричал:
— Слу-ша-а-ай!
— Чего слушать-то?! — глухо оборвал его Петр. — Глядеть надо было зараньше, покуда я шел, глаз обязан поперед уха быть — попомни сие! Где Урусов?
— Пятым во втором ряду, — ответил фельдъегерь срывающимся от счастья голосом: когда еще такая честь выйдет, что с государем говорить!
— А ну, ко мне его!
— В подвал? Для пытки?
— Нет. Сюда.
— Из пары выпрячь? Он ведь у нас с другими татями в упряжи.
— Сколько их там?
— Тринадцать душ, чертова дюжина, — для того, чтобы позор и бесправие цифирью подчертить.