Выбрать главу

— Ну, как живется-можется в нашей Северной столице? — сонно поинтересовался Петр.

— Я восхищен той огромной работой, которая поразительна и восхищает всякого…

— Восхищает? А чем? — спросил Петр и чуть заметным взмахом руки повелел графу Толстому и денщику Василию Суворову выйти из зала.

— Город, поднимающийся на глазах, уже сейчас обретает черты столицы, равной по мощи разве что одному лишь Лондону. Одна широта пришпектов и величие набережных делают Петербург совершенно особым, не виданным ранее в Европе местом.

— Ишь, — усмехнулся Петр, — поднаторел ты, мин либер, в точности посольских словечек; послушать тебя, так у нас и прорех никаких нет, и мужик счастлив, и жулье вывелось — одно благоденствие.

— Все невзгоды, кои не могут не сопутствовать такому великому периоду, тревожат сердце просвещенного монарха, а посему будут преодолены в кратчайший срок.

— Не будут, — отрезал Петр. — В кратчайший срок не будут. Зачем лжешь? Протокол протоколом, а коль метишь в министры — а ты обязан в оного метить, де Лю, — не ври в глаза, не выдавай за действительное то, чего каждый монарх желает своей державе. Мелюзгой тебя станут твои же вельможи считать, а похуже того — трусом…

Виктор де Лю погасил в себе остро вспыхнувшее чувство обиды, потому что русский варвар при всей его грубости сказал вещи верные: и в министры посланник метил, полагая свою работу в Петербурге единственно надежной дорогой в правительственный кабинет, и клял себя (особенно утром, перед началом работы) за трусость и малость, до боли завидуя тому, как полномочные послы Кампредон и Ле Форт разговаривали на вечерних ассамблеях с министрами Петра: чуть ли не на равных, открыто высказывая критические мнения, а прусский чрезвычайный посол Мардефельд позволял себе (до ноября, пока Меншиков не был отстранен от дел и уволен в жесточайшую опалу) бесстрашно спорить со светлейшим едва ли не по всем аспектам внутриполитического положения империи.

Наблюдая себя со стороны, де Лю пришел к выводу, что трусость есть качество врожденное. Смелость, считал он, а особенно смелость слова, нарабатывается не годом и не жизнью, а поколениями, родословной, говоря точней…

Отец с трудом выбился в люди, сына учил осторожности, не подталкивал к великому, а, наоборот, советовал делать ставку на то, чтобы удержать накопленное, пусть даже малое.

…Петр задумчиво достал из одного из своих бесчисленных засаленных карманов пакет, увидев который де Лю побелел лицом.

— Мин либер, прочти-ка мне свое послание вслух, а?

Де Лю взял протянутые ему государем бумаги, откашлялся и, ужасаясь себе самому (но в самой глубине души восхищаясь), отчеканил:

— Ваше Императорское Величество, тайна переписки посланника со своим государем охраняется международным правом, и я не могу не протестовать противу того, что мое донесение стало известным третьему лицу.

— Я не лицо, де Лю! Я — государь всея Руси! Читай!

— Не стану!

— Ноздри вырву — станешь! — Лицо Петра перекосило яростью.

Де Лю закрыл глаза и обреченно покачал головой:

— Не буду.

— Ну, это хорошо, первый экзамен ты выдержал, — удовлетворенно заметил Петр. — А теперь смотри выгоду свою не пропусти, главную выгоду. И не вздумай листки в камин бросить, — я не посмотрю, что император, выгребу с угольев, — хоть копия с твоего поганого донесения у меня уж хранится в архиве. А что касаемо тайны переписки, то я охраняю ее, мин либер, охраняю сугубо требовательно. Только вот на несчастье суда нету: разбойники позавчера напали на почту, перебивши охрану, — искали денег. Сегодня поутру мои солдаты настигли супостатов; прислали ко мне гонца, тот, огорченный происшедшим, тотчас передал мне письмо, вскрытое разбойниками. Так что не подумай дурного: случай — он и есть случай, куда ни крути. Читай, — миролюбиво заключил Петр, — дело поправимое, только читай, мне твой голос хочется послушать — я в нем для себя намерен главное выяснить, к твоей же, повторяю, пользе.

Де Лю долго откашливался, думая отказать государю, а затем — неожиданно для самого себя — начал читать:

— "Сир! События в Петербурге заслуживают того, чтобы быть описанными самым подробным образом. Мое ноябрьское донесение Вашему Величеству не включало — и не могло еще включать — сообщение о том, что потрясло Северную столицу. Свершилось падение двух фаворитов Петра. Светлейший князь Меншиков был отправлен в опалу, якобы за хищения, и казнен камергер императрицы, кавалер Виллим Монс. Судьба этого человека — брата первой фаворитки государя Анны Монс — поразительна, как, впрочем, и все происходящее при здешнем дворе. Во время битвы под Полтавой Виллим Монс был адъютантом Бо-ура и за отвагу, проявленную на поле брани, удостоился чести стать адъютантом государя. Через пять лет он был переведен камер-юнкером ко двору императрицы и с тех пор сделался персоною, весьма близкою к августейшей семье. Петр высоко ценил блестящий ум кавалера, его отвагу, красоту и знания. Однако же государыня, как оказалось, ценила в Монсе не только поименованные качества, но и другие, для нее, видимо, главные. Об этом — как выяснилось теперь — шептались при дворе, однако государь был глух к такого рода слухам, целиком доверяясь своей августейшей половине. Гром грянул в ночь на девятое ноября. Говорят, что гнев Петра был столь ужасен, что когда он явился лично выспрашивать Монса, тот не смог ничего сказать, лишившись чувства от страха. В карманах камзола Монса были обнаружены два чудных портрета государыни в бриллиантовой осыпи и стихи, написанные рукою несчастного кавалера: "Любовь — моя погибель; в сердце моем страсть, и она станет причиной моего конца, ибо я дерзнул полюбить ту, которую мог только уважать!..""