— Дмитрий Михалыч, это ты мне подсунул монашка для переводческих работ?
— Коли б мог подсовывать, государь, я б не только одного монашка подсунул.
Генерал-прокурор Петр Иванович Ягужинский посмотрел на Петра, ожидая реакции на дерзость, но государь словно бы пропустил ответ мимо ушей.
— Пресмешное дело случилось давеча, — как-то странно усмехнувшись, продолжал Петр, бросив на большую тарелку десяток тонких, как японская бумага, блинов (ажурны, будто бы кто кружева по ним вязал). — После того как нашим радением перевели и напечатали на российский язык "Фортификацию" Вобана, "Историю Александра Великого", писанную по-латыни Курцем, "Искусство кораблестроения", "Непобедимую крепость" немца Борксдорфера и "Географию" Гибнера, решил я дело сие продолжить — ныне заканчиваю чтением "Гражданскую архитектуру" Леклера и "Точильное искусство" Плюмера. И та и другая книги — отменны, дам в перевод, но, князь, не твоему монаху.
— Что так? — спросил Голицын.
— Да потому как Пифендорфово "Введение в описание европейских государств" я именно ему дал, и он в три месяца и семь дней сделал пересказ; слог хорош; слова чувствует, я было хотел даровать его милостью, но, заглянувши в конец перевода, остолбенел от недоумения, которое есть — в этом я равен со всеми — не что иное, как путь ко гневу. Дело в том, что твой монах самолично выбросил все те места в Пифендорфовом сочинении, где про россиян говорилось со злою колкостью.
— Значит, монашек достойно блюдет нашу честь, — сказал Голицын.
— А про мою честь ты не думаешь? — тихо спросил Петр. — Я ведь не в поругание моему народу велел сию книгу перевесть и напечатать ко всеобщему чтению, а для того лишь, чтобы подданные узрели, как о них ранее смели писать в просвещенных Европах, каковы представления о них были, — тем лучше б стал контраст, какими они на самом деле ныне являются. Я начал отсчет по новому календарю, но от старого не отрекаюсь, вижу путь, дабы и в нынешнем новом истинно старое — но лишь то, что профитно делу и благородно душе, — сохранить в назидание потомкам. Лишь слабый может дух свой потерять; сильный — сохранит; слабый — неуч; силен тот, кто знает…
— И я о том же, — сказал Голицын.
— Не задирайся, князь, — еще тише произнес Петр и, обернувшись к повару, попросил подавать сыры; со времени своего первого путешествия в Голландию он приучился сам и приучал своих близких вместе с "кавою" угощаться маслом и сыром.
Когда Фельтен принес — на деревянном блюде — сыры, Петр вдруг побледнел, достал из кармана циркуль, промерил "Лимбургский", самый свой любимый, сыр и загремел:
— Сукин сын! Я ж велел никому "Лимбургский" не давать! А здесь — всего лишь половина! Где остальной?
— Сколько было, столько и подал, государь!
— Врешь!
— Может, кто ненароком и взял маленький ломтик…
— Ломтик?! — Петр достал записную книжку, раскрыл ее, приравнял циркуль к прошлой своей отметине. — Плут! Плут и дрянь! Больше половины самого дорогого сыра ужрали!
Он стукнул тростью об пол, но, увидав слезы в круглых голубых глазах метрдотеля, подниматься со стула не стал, вздохнул только:
— Все — жулье, ей-богу, все до одного… И чего людям не хватает?
— Веры, — ответил Голицын.
Андрей Иванович Остерман замер — как был с блином на вилке у рта; а Ягужинский — человек бесстрашный, особливо после трех рюмок анисовой, — поразился тому, как ответил государь:
— При чем тут вера, Дмитрий Михалыч? Просто-напросто ты Гоббсом перечитался, а он для Англии хорош, для нас — не всегда.
…Петр знал (не только служилые фискалы доносили ему обо всех; отбою не было от желавших написать на ближнего, дабы самому подняться), что Голицын хранил огромную библиотеку в своем подмосковном поместье, чуть ли не десять тысяч томов. Когда государь отправил его губернатором в Киев, Дмитрий Михайлович приблизил к себе наиболее талантливых студентов Духовной академии, гораздых в иностранных языках (оттуда, кстати, молодого монашка и рекомендовал ко двору, — государь не зря гневался на его самовластье в цензуре), и за неполных два года собрал у себя переводы Макиавелли, Вольфа, Локка. Был у него и экземпляр переведенного Пифендорфа, — потому-то Петр и завел разговор об этой книге на обеде, специально пригласивши Голицына, чего тот удостаивался в последнее время нечасто, особенно по причине своего — чем дальше, тем больше — неуживчивого норова.