Монастырь был своего рода маленьким государством, которое, конечно же, нуждалось в охране.
Они проходили мимо, исчезали за поворотом стены. И я обретал былую стойкость — не уйду, пусть даже придется оставаться до самой смерти по ту сторону величественных ступенчатых стен. Ничего, успокаивал сам себя я, не свершится в этой жизни, свершится в следующей.
Супротив холодным ветрам, влажному, горному климату, супротив снегам, морозам, я провел у ворот храма всю весну, лето, осень. С наступлением зимы великий Ринпоче велел привести настойчивого иностранца и спросил, что тому надобно.
С детства, слава богу, я немного говорю по-английски, и тотчас поспешил ответить словами из того текста, что жаловали теософы. Бумага, на коей он был выведен, уже так истрепалась, что едва можно было что-либо прочесть. Она согревала меня холодными ночами — часть рукописи пришлось пустить на запал для костров. Но я помнил каждое слово, каждый звук.
— Я хочу пройти через все строгости учений, обрести самоподчинение и вступить на путь, ведущий к совершенству, — сказал я, молитвенно протягивая руки к Ринпоче. — Я стремлюсь к верному знанию, чтобы не быть кем бы то ни было водимым. Я брел сюда одиноко, подобно носорогу.
Ринпоче был удивлен моими словами, ведь я цитировал одну из сутр канонического трактата всех буддистов. Не каждый монах знал этот древний текст.
Заметив, что Ринпоче не гонит меня, я не сдержался и на радостях поведал обитателям монастыря о явившемся ко мне божеству по имени Тея-Ра. Поведал, как та открыла мне глаза, показала истинную картину божественной сущности душ, открыла тайну величайшего будущего человечества, и о важности того, что знания эти должны получить распространение. О мадам Блаватской рассказал, о теософском обществе в Европе, о том, что стремлюсь узнать, чьим аватарой я явился на землю, и что познать хочу видимые и невидимые миры, описанные в Пуранах. Ринпоче внимательно выслушал меня, а потом отвел в храм, к золотой статуе, изображающей тонкую женскую фигуру, восседавшую в позе лотоса, одна ее рука раскрытой ладонью лежала на колене, другая была приподнята, в гибких пальцах — цветок лотоса.
— Я не знаю никакой Блаватской, никакой Зои. Но вот Тара, — сказал он. — Белая Тара — Всепронизывающая высшая мудрость.
У меня сердце стало — лик божества был поразительно схож с лицом Зои Габриелли. Тот же изгиб бровей, та же диадема, и пряди лежали на лбу двумя полумесяцами. И даже руки она держала так, как часто складывала мадемуазель Зои. Это было столь поразительно, что я грохнулся без чувств.
И меня оставили в обители. Я полагал, что вскоре выдадут желанные буро-шафрановые одежды монаха, обучать станут древним текстам и языкам, пениям мантр и умению крутить барабаны, которые за лье издавали тонкий чарующий звук. Через неделю-другую откроется третье видение и великие адепты заговорят со мной! Я был на вершине счастья! Невероятная, почти невозможная редкость — ни один европеец на протяжении веков не оставался за стенами Ташилунга дольше чем на несколько часов…
Я столь долго шел к своей цели, что вполне заслуживаю вознаграждения, и вот она — моя цель — выросла на горизонте, словно вершина Кайласа. Село солнце, встало солнце, и я встретил рассвет послушником!
После слух о моем довольно странном поступке докатился и до дядюшки, и, как ни удивительно, дядя Николя тем фактом был неизмеримо горд. В своем последнем письме ко мне он писал, что не устает повторять: «Мой племянник — мистик и величайший из теософов! Одному ему оставлю свое состояние». Тому поспособствовала отчаянная мода на всяческие оккультные науки, мистицизм, спиритуализм и прочие восточные сказки. И я не был одинок в своем заблуждении, но оказался одним из самых упрямых и неотступных глупцов.
Монахи отнеслись с большим уважением к моим речам. Но буро-шафрановые одежды выдать не спешили.
Утром они оглядели меня с головы до ног и спросили, что я умею делать.
Я поспешил заверить, что являюсь адвокатом и хорошо знаю французскую конституцию. Но тибетским монахам не нужны были ни французская конституция, ни декларации прав человека, ни какие другие законодательства. Со мной не имелось ничего ценного, что я мог дать взамен на келью и обучение. А устав монастыря требовал за обучение платы. Бесплатно третье зрение никто открывать, как оказалось, не собирался.
Я, конечно же, тотчас заявил, что готов заплатить жизнью.
Монахи еще раз оглядели меня, принесли бамбуковую палку — толстую, с кулак, крепкую — и велели сломать. Я был до того решительно настроен, до того хотел остаться в Ташилунге, что сотворил невозможное для себя — сломал ее. Будучи хоть и полнотелым, но от рождения наделенным здоровьем довольно слабым, тем не менее бамбук переломал. И не только бамбук, оба своих мизинца в придачу. И боли не почувствовал ни сразу, ни потом — до того мое сознание было во власти экстаза.