Когда все это читаешь, то думаешь: что это? Малаховец? Подарок молодым хозяйкам? — но у Малаховца, действительно, полезные рецепты всяких кушаний, здесь же до смешного общие, всем известные вещи — старческое слабоумие? Маниак? Но тогда вспоминаешь, что ведь это духовное завещание детям священника, и священника наиболее уважаемого духовника, — а духовники тогда очень чтились, духовный отец становился членом каждой семьи, и притом самым почетным. Поучать и назидать мог только посвященный, по воззрению века.
Тогда как же все это понять? Прежде всего, необходимо знать, что тогда не только миряне, но и духовники не должны были иметь никаких своих мыслей. Всякое независимое и самостоятельное суждение называлось гордостью и гибелью. Учить можно было только по книгам — так сказать, слово в слово. Говорить своими словами значило низводить писание с его священной высоты. Особый склад и самый звук церковного слова должен был действовать, как нечто торжественное и даже непонятное*. Поэтому и священные тексты Домостроя списаны уже с давно имевшихся сборников религиозного характера. Во всем, так называемом божественном, в Домострое ничего нет своего, т. е. личного выбора материала, — все чужое.
* Нам это необыкновенно трудно представить. Но вот есть факт из времени, если не нашего, то всего только сто лет назад. Домостроевские понятия докатились до первой половины XIX столетия. В воспоминаниях Неверова о св. Серафиме Саровском рассказывается, что его, мальчиком, мать привезла к св. Серафиму. Святой спросил его, читал ли он Евангелие. Мальчик был очень удивлен вопросом, так как в обществе, где вращались его родители, среднем городском, помещичьем. провинциальном. считалось непристойным держать в доме Евангелие, так как Евангелие книга священная и ее можно только слушать в церкви на славянском языке, когда читают священник и диакон. Неверов был потом директором гимназии в Ставрополе и в других городах и первый ввел чтение Евангелия после общей молитвы перед занятиями и объяснение прочитанного ученикам.
Второе, что необходимо знать для понимания духа Домостроя, — это отношение членов семьи друг к другу. Во главе дома стоял хозяин — он имел не только неограниченную власть, но считался разумом жены, слуг и детей. “Родительская воля сама по себе образец и сама себе наука”. Жена, дети, слуги со страхом, раболепно служат, не имеют ничего своего во всех смыслах.
Домострой обращается не к этим безгласным членам общества, а только к отцам. К ним обращается автор с такими торжественными словами: “Вы — игумены домов своих. Государь дома — сосуд избран”.
Однако и мысли игумена дома и самого священника духовника не смеют уклоняться от того, что испокон века принято. Умственная деятельность их заключена в тесных стенах дома, а в храме в принятые молитвословия и в обложки существующих церковных книг. Когда москвича, — говорит один иностранный наблюдатель, — спрашивают о каком-нибудь неизвестном или сомнительном деле, он отвечает затверженным выражением: “мы того не знаем, знает то Бог да великий государь”.
Только в домашнем обиходе возможны проявления прирожденных творческих способностей и вообще необходимый моцион мысли. При чрезмерно же узком горизонте человек неизбежно должен все свое творчество обратить к мелочной домашней заботливости, к суете. И это при сознании, что хозяин дома — разум дома, значит, должен постоянно учить, ибо все остальные, по воззрению века, несмысленные дети. Он за всех думает и все знает.
Мелочи возрастают в важнейшие события жизни. Отсюда своеобразный пафос Домостроя и в то же время — заимствуя у автора краски — он все время как бы облизывается, смакует, у него текут слюнки. Влюбленный в свое хозяйство, игумен дома учит и упивается предметом своего учения.
Погружение в материальность сушит сердце. Вырабатывается особый духовный вкус, где скаредность, плотоядность, бездушие совершенно завладевают человеком. И вот раскрывается перед нами истинная сущность материальности: в человеке развивается злобность к живым людям. Он боится, что они не так любовно относятся к любимым его вещам и заботам.
Так как он имеет неограниченную власть, то начинает силой принуждать подвластных делать и думать и чувствовать, как он сам. Тут Домострой обращается к нам своей зловещей стороной. “Любя сына, учащай ему раны (т. е. бей до крови), не дай ему воли, но сокрушай ему ребра, иначе будет погибель имения”. По существу, неправильная расстановка слов, следует сказать: “Любя имение, учащай раны… иначе будет погибель имения” (Петр I это идеально выполнил на своем сыне Алексее).
Последнего выражения своей дикой мрачности душа человека тех веков достигает в главе “Како детей учить и страхом спасать”. Везде здесь какие-то сентенциозные присказки и плотоядное наслаждение отвратительными действиями: “Воспитай детище в строгости и угрозах и найдешь благословение. Не смейся ему, игры творяще”, т. е. не улыбайся ребенку и не играй с ним (св. Серафим Саровский говорил, что когда ребенок играет, то ангел с ним играет, т. е. развлекает). “Если немного ослабить в строгости, потом хуже будет”.
“Казни сына твоего от юности его и покоит старость твою и даст красоту душе твоей. и не ослабевай, бия младенца; любя, учащай ему раны; аще жезлом бьешь, не умрет, но здравее будет; бия его по телу, душу избавляешь от смерти. Порадуешься о нем в мужестве и будут завидовать враги твои”.
Характерно следующее предостережение игуменам домов: “По уху, ни по глазу не бить, ни под сердце кулаком, ни пинком, ни посохом, не колоть, никаким железным или деревянным не бить: бывает слепота и глухота, и руку и ногу вывихнут, и палец; главоболие и зубная боль и у беременных бывает повреждение в утробе”. Прибавлено в виде оправдания игумена: “бывает так, кто с сердца или от кручины бьет”, так сказать, извинительные случаи и потому тут же предлагается совершенно безопасный способ утоления гнева: “а нужно плетью с наказанием бережно бить: и разумно, и больно, и страшно, и здорово” — расстановка слов музыкальная — музыка битья плеткой, а также музыка души автора.
Плетка называлась “дурак” и висела на стене в каждом доме; в противоположность иконам эта эмблема жизни и всегда действующее орудие никогда не занавешивалась.
В конце Домостроя угроза: “Если не исполните всего, что здесь написано, ответ дадите на страшном суде”. Вера в великое значение самого себя, своих дел и речей. Чтобы по-настоящему оценить это заключение Домостроя, следует сравнить его с заключением поучения Владимира Мономаха: “а вы, дети мои милые, и всякий, кто будет сие послание читать, наблюдайте правила, в нем изображенные. Когда же сердце ваше не одобрит их, не осуждайте меня, но скажите только: он говорит несправедливо”.
Вот это домостроевское убожество души и сатанинский вкус к истязанию своих домашних члены русской церкви почитали, как нечто дорогое их сердцу и заповедное. Учили наизусть, переписывали, тщательно хранили в памяти для исполнения.
Тем открывается картина душевной жизни московского народа. Ужасная духовная дряхлость. Но эта народно-церковная дряхлость — не то что личная дряхлость: полное замирание всего в человеке — нет, организм жив и полон различных чувствований; жизненные силы, если им не дано исхода, бродят в душе, превращаются в скрытые душевные флюиды — человек кипит как бы изнутри. Какие же чувства у обиженного и постоянно обижаемого большинства; безутешное горе, безумная тоска, бессильная ярость, затаенная месть, проклятия, отчаяние. И в то же время изобретаются всяческие способы слукавить, обмануть насильника главу, кто не способен на это, завидует удачливым. Иные доносят, чтобы подольститься и получить лишнее. Прирожденные праведники в таком обществе не имеют голоса, бывают забиты, впадают в юродство.
Среди убийственного гнета неимоверно возрастает одно только вожделение: поживиться хоть чем-нибудь из того, что доступно главе, все другое трудно себе представить. Куда-то как бы провалились все природные человеческие чувства, им нет развития, ибо погублена людская доброта, правда, милость и милосердие, а без них нет жизни, а только животный инстинкт.
Вот объяснение того равнодушия, с которым народ смотрел на мучительнейшие истязания, которым подвергались на городских площадях преступники и вообще все, кого злое правительство отдало палачу. Равнодушие, которому так изумлялись иностранцы. Кто сам дома занимается истязанием близких, вероятно, даже с любопытством взирает, как истязают другие; те, кого постоянно дома истязают, так заняты собственным страданием, что им нет дела до чужих мук.