И вообще, кому хочется, чтобы на его велосипеде кто-то катался! Это всегда неприятно. Велосипед — это что-то очень личное, близкое, заветное. Это, по-моему, ближе, чем рубашка, штаны да что хочешь…
И теперь, подарив велосипед Иришке, я почувствовал, что мои счеты с жизнью почти что окончены.
Я слышал, как она, забыв от счастья про мою болезнь, уже вытаскивала Вороного из сеней во двор. И он жалобно дребезжал и звенел. Эти звуки разрывали на части мое умирающее сердце. Так в последний раз печально ржет верный конь, навеки прощаясь с казаком…
Я вытянулся, как мертвец, сложил на животе руки и обреченно уставился в потолок.
Я ждал прихода смерти.
Часы на стене неумолимо отбивали минуты.
Но неожиданно вместо смерти пришла доктор Любовь Антоновна. Хлопнув дверью, она зашла в хату и быстрым шагом приблизилась к моей кровати.
Положила руку мне на лоб, потом взяла пульс.
И все это — не говоря ни слова, молча, сосредоточенно, строго.
Я замер в безнадежном ожидании.
Окончив щупать пульс, она подняла мне рубаху, склонилась и приложила маленькое холодное ухо к моей груди. Она всегда выслушивала больных прямо так, ухом, без всяких медицинских причиндалов.
И, только выслушав меня, она сказала наконец весело:
— Молодец, козаче! Все хорошо! Скоро будешь здоров. — И хлопнула меня ладонью по животу.
— Ну да! Хорошо! — буркнул я. — Вон уже и есть не могу. Организм не принимает. И голова кружится, подняться нет сил.
— Что? — Она удивленно взглянула на тарелки, что стояли на стуле. — А это кто завтракал?
— Да я же… видите… — вздохнул я.
— Ну, вижу. И яичницу, вижу, принял твой организм, и творогу полтарелки, и молока. Что ж ты хочешь? После такой температуры это даже многовато сразу. Запрещаю тебе есть по стольку! А голова кружится от долгого лежания. Нужно вставать понемножку, раз температуры нет. Разрешаю тебе сегодня встать минут на десять — пятнадцать и походить по комнате. Только не больше… «Организм не принимает»! — Она усмехнулась. — Эх ты, герой!
Я насупил брови и отвернулся.
Не очень-то я ей верил. Она доктор и должна успокаивать больных. Такая у нее работа. Ей за это деньги платят.
И все-таки после того, как она ушла, я почувствовал себя легче — перестало колоть в боку, и нога отошла, и руку отпустило. А сердце забилось живее.
Смерть пока что отступила.
Мне даже показалось, что я услышал, как она, загремев костями, побежала-покатилась куда-то прочь по дороге… Или, может, это загремел, упав вместе с Иришкой, мой велосипед?..
Мой?
Велосипед?
Какой же он мой?
Нет у меня больше велосипеда!
Нету!
Подарил!
Балда!
Да я ведь… я ведь… думал, что умираю.
«Подожди-подожди! Чего уж ты разволновался? Может, еще умрешь и не будешь балдой», — шепнул мне насмешливо внутренний голос.
«Тьфу, провались ты! — ругнул я его. — Лучше быть живым дураком, чем…»
Ну и что? Ну и подарил! Подумаешь! Родной сестренке подарил. Пусть себе катается на здоровье, милая, дорогая, се…
Во дворе снова что-то грохнуло и задребезжало.
Черт! Чего же она, растрепа, падает! Так ведь все спицы повыбивать можно!
Ну и пусть выбивает. Ее велосипед — может совсем его разбить. Чего тебе теперь беспокоиться? Тебе теперь не нужно беспокоиться.
Павлушка, значит, будет на велосипеде, Вася Деркач на велосипеде, Коля Кагарлицкий на велосипеде, Степа Карафолька, воображала, на велосипеде, — короче говоря, все, абсолютно все на велосипедах, а я — пешкодралом. На своих двоих.
М-да…
Тогда уж лучше умереть! Что ж за жизнь без велосипеда! Комедия! Смех!
Эх! Какой это был велосипед! «Украина». С багажником, с фарой, с ручным тормозом. А скорость какая! Ветер, а не велосипед!.. Был!
Во дворе снова задребезжало.
Доламывает!
Сердце мое разорвалось на части.
«Разрешаю тебе сегодня встать на десять — пятнадцать минут».
Я поднялся и сел на кровати.
Встать! Хоть взглянуть на него в последний раз! Вот гляну, а потом уж… лягу и умру.
Я встал и, качаясь, заковылял к окну.
Иришка, высунув от старания язык, выгибаясь, кружила по двору. На лбу у нее светилась здоровенная шишка, на щеке царапина, коленка разбита. Но глаза сияли счастьем. И, видно, это счастье ослепляло ее и она ничего не видела. Во всяком случае, дубовый комель, на котором мы рубили дрова, она точно не замечала, потому что перла прямо на него. Я не успел даже рот раскрыть, как она задела за комель и…
Вот тут уж я рот раскрыл. Я не мог его не раскрыть.
Душа моя, которая еще держалась в теле, не выдержала.
Велосипед встал на дыбы и со всего маху грохнулся на землю, задребезжав всеми своими деталями.
— Ах ты!.. Чтоб тебя!.. Ты что делаешь?! — отчаянно закричал я.
Пусть я умру, но даже перед смертью я не могу спокойно смотреть, как погибает мой Вороной!
Лежа под колесом, Иришка растерянно хлопала глазами. Потом сразу насупила брови и молча начала выбираться из-под него.
Встала, подняла велосипед, смерила меня презрительным взглядом и с обидой прокартавила:
— Думаешь, я тебе повегила, что ты подагил? Я знала, что ты шутил… загаза чегтова!.. — И, шмыгнув носом, отвернулась.
Я разинул рот и… улыбнулся. «Загаза чегтова…»
Солнце засияло в небе, запели птички и зацвели-запахли под окном розы.
Жизнь возвратилась ко мне.
Сомнений не было — я не умру. Раз меня опять ругают «загазой».
Дорогая Иришка, милая моя сестричка, я теперь всегда буду давать тебе велосипед — когда только захочешь! Честное слово!
Глава XXVI. Снова трое неизвестных. Ты мне друг? «Ничего не разберешь», — говорит Павлуша
Пока мне было очень плохо, я не чувствовал, как идет время. Оно как будто не существовало.
А как только мне чуть полегчало, я сразу почувствовал, до чего же все-таки муторно болеть. Я никогда не думал, что часы могут быть такими долгими, а день — таким бесконечным. Раньше мне его всегда не хватало. Не успеешь, бывало, что-нибудь затеять, начать, как уже и вечер. А теперь до этого вечера была целая вечность. Она без конца и края тянулась, тянулась, тянулась, вытягивая из меня жилы. Этого вечера просто невозможно было дождаться. А ради вечера я только и жил на свете. Вечером приходил Павлуша. Правда, он забегал и утром и в обед, но это всего на несколько минут. А вечером он приходил часа на два, а то и на три и сидел до тех пор, пока я не замечал, что он уже клюет носом, и тогда я гнал его спать. Он очень уставал, Павлуша. И не только он, все уставали. Все село работало на улице Гагарина, приводя ее в порядок после страшного погрома, который учинила стихия за одну ночь. Отстраивали хаты, расчищали дворы, заново ставили снесенные заборы, чинили поломанные хлева и амбары, раскапывали погреба. Наравне со взрослыми работали и школьники, начиная с седьмого класса. Да и младшие не сидели сложа руки — каждый что-нибудь делал в меру своих сил и возможностей. Потому что рук-то этих, конечно, не хватало. Пора была горячая, уборка урожая — и фрукты и овощи… Хорошо, что хоть жатву закончить до дождей успели. Все работали с утра до вечера. Все. А я лежал себе паном — пил какао, ел гоголь-моголь и разные вкусные финтифлюшки, которые по ночам пекла мама для укрепления моего больного организма. Пил, ел и читал всякие приключенческие книжки.
А ребята трудились и ели самый обычный хлеб с салом.
И я им завидовал. Завидовал отчаянно!