А я весь напрягся, съежился и замер. Я думал об одном: только бы меня не высадили сейчас из машины, только бы позволили остаться. «Ну пожалуйста, ну что вам стоит? Ну забудьте про меня, забудьте, ну пожалуйста!..» — причитал я про себя. И боялся поднять глаза, чтоб не встретиться взглядом со старшим лейтенантом, или с водителем, или с солдатами из нашей машины. Вцепившись в мокрый холодный поручень, я напряженно смотрел вперед, на полковника, окруженного людьми. И ждал, чувствуя почему-то, что главное зависит от него. Он уже что-то убежденно говорил офицерам, показывая рукой то в одну, то в другую сторону. «Наверное, ставит задачи», — подумал я.
И вот люди расступились — офицеры кинулись к машинам.
Пайчадзе вскочил на нашу амфибию и приказал водителю:
— В конец улицы… Да, к крайней хате!
Я вскинул глаза на Пайчадзе и похолодел. Он смотрел прямо на меня. Я опустил глаза. Ну, сейчас скажет: «Слезай!» — и все. Просить, уговаривать в такой момент невозможно. Не до того.
Но вместо «слезай» Пайчадзе сказал: «Давай!..» — и не мне, а водителю. Тот крутанул руль и, объезжая «бобик», повел машину прямо к воде.
— Только сиди и не рыпайся! — услышал я над собой голос Пайчадзе.
Я облегченно вздохнул и с благодарностью взглянул на него. Но старший лейтенант на меня уже не смотрел. Он смотрел вперед. Шофер включил верхнюю фару-прожектор, и она прорезала темень далеко впереди. Сколько хватало глаз — всюду была вода, бурлящая, темная. Уже волны с плеском бились о борта машины. Она все глубже погружалась в воду.
Водитель перевел какой-то рычаг, и позади амфибии закипела, забушевала вода. Я сразу почувствовал, что мы уже не едем, а плывем: нас шатало и покачивало — под колесами не было грунта.
Заборы и плетни с обеих сторон скрылись уже под водой, и трудно было поверить, что мы плывем по улице.
Глава XX. Подвиг старшего лейтенанта Пайчадзе. Неожиданное появление Павлуши
Странно было видеть хаты, по окна затопленные водой. Они походили на какую-то необычную флотилию белых кораблей, которая плыла не среди камыша и тростника, а между огромных диковинных кустов, сплошь усеянных желтыми, белыми, красными плодами (так странно выглядели кроны деревьев полузатопленных садов). Урожай фруктов в этом году выдался богатый, и в садах теперь был самый настоящий компот — вода тяжело колыхалась, перемешивая сбитые плоды.
Всюду на хатах, на сараях, на хлевах, на ригах теснились люди. Все скаты крыш были заставлены разным домашним добром. Очень чудно выглядели там чья-нибудь швейная машина, велосипед или зеркало. А вода несла какие-то обломки, поломанные доски, всякий хлам — тряпки, корзины, ведра…
Завидев нас, люди начали махать с крыш руками, подзывая к себе.
Но старший лейтенант Пайчадзе закричал:
— Не волнуйтесь, сейчас вас снимут! Сейчас вас снимут, да! Не волнуйтесь!
Конечно, мы не могли остановиться здесь. Мы направлялись к крайней хате, туда, где самая большая вода, где всего труднее.
Но вдруг хаты за две до крайней мы услышали душераздирающий женский крик:
— Ой! Спасите! Ой, быстрее! Малец в хате на печи! Ой, потонет! Ой, спасите!
Это была хата Пашко, где жил тот самый гундосый третьеклассник Петя, который раздвигал занавес во время представления «Ревизора», когда с таким треском провалились когда-то я — Бобчинский и Павлуша — Добчинский.
Петина мать была не обычная мама, а мать-героиня. У нее было одиннадцать детей. Четверо уже взрослых, а остальные — мелюзга. И вот эта мелюзга сидела теперь на крыше вокруг матери, как птенчики в гнезде.
Уже потом Пащиха рассказывала, что ее мужа и старших детей в ту ночь как раз не было дома — поехали в Киев устраивать в техникум среднего сына. И бедной матери пришлось одной спасать детей от наводнения. И, закрутившись, не успела она вынести пятилетнего Алешку, который с перепугу забился на печь. А вода уж и окна залила.
— Ой, спасите! Ой, пропадет малец! Ой, люди добрые!
Старший лейтенант Пайчадзе не колебался ни секунды.
— Поворачивай тачку к ее хате, да! — приказал он водителю.
И через несколько мгновений мы были уже возле Пашков.
— Ой, ломайте хату! Ой, что хотите делайте, спасите мне только сына! Ой, люди добрые! — голосила, надрываясь, Пащиха.