Он сел и налил себе бурбона. Его лицо все еще было страшно бледно. Нил, склонив голову набок, всмотрелся в него:
— Ремби, мой друг, да что случилось? На тебе лица нет.
Обхватив стакан обеими руками, Лиланд на мгновение зажмурился. «Смогу ли я сказать ему?» Но, сделав еще глоток, робко улыбнулся Нилу и подумал: «А ведь теперь это мой единственный друг». Он больше не вынесет этого двоедушия, к которому его вынудили с тех пор, как он здесь, в Риме. И, сделав над собой усилие, он заговорил:
— Как ты знаешь, я был совсем юнцом, когда поступил в консерваторию аббатства Святой Марии и прямо со школьной скамьи угодил в послушники. Я ничего не знал о жизни, Нил, и целомудрие меня не угнетало, потому что я не ведал страсти. В том году, когда я принес монашеский обет, к нам присоединился еще один послушник из консерватории, такой же невинный, как новорожденное дитя. Я пианист, а он был виолончелистом. Сначала нас сблизила музыка, потом к этому прибавилось что-то еще, мне совершенно не известное, я был перед этим абсолютно безоружен, но это было то, о чем в монастырях не говорят, — любовь. Мне потребовались годы, чтобы понять, какое чувство овладело мной, что счастье, которое я испытываю в его присутствии, называется именно так! И я тоже был любим, я знал об этом, мы открыли друг другу свое сердце. Да, я полюбил монаха, который был младше меня, чистого, как вода, бегущая из источника. И он тоже любил меня, Нил!
Его собеседник, кажется, порывался что-то сказать, но перебить не решился.
— Когда я стал настоятелем монастыря, наши отношения стали глубже. По выбору местной церкви он был наречен моим сыном пред Господом, и моя любовь к нему окрасилась бесконечной нежностью…
Две слезы скатились по его щекам, он не мог продолжать. Нил забрал у него стакан и поставил на рояль. Потом, поколебавшись, все же спросил:
— Эта взаимная любовь, которой ни один из вас не отвергал, она выражалась в каких-нибудь физических контактах?
Лиланд поднял на него глаза, полные слез: — Никогда! Никогда, слышишь, если ты подразумеваешь что бы то ни было пошлое. Я наслаждался его присутствием, я угадывал малейшее движение его души, но наши тела никогда не предавались грубому соитию. Я никогда не переставал быть монахом, он был неизменно кристально чист. Мы любили друг друга, Нил, и этого сознания было довольно, чтобы сделать нас счастливыми. С тех дней любовь Господня стала мне понятнее, ближе. Может быть, возлюбленный ученик и Иисус некогда тоже пережили что-то похожее?
Отец Нил поморщился. Не стоило бы так углубляться, лучше оставаться на почве фактов.
— Если между вами ничего не было, никогда никаких конкретных действий, то есть отсутствует сама субстанция греха — прости меня, это у теологов так принято выражаться, — то при чем здесь Катцингер? Ты ведь у него сейчас был, верно?
— Я в свое время написал Ансельму несколько писем, в которых сквозит эта любовь. Уж не знаю, к чему прибегнул Ватикан, чтобы получить их. Есть еще две совершенно невинные фотографии, где мы с Ансельмом сняты рядом. А ты ведь знаешь, все, что связано с сексом, — навязчивая идея церкви. Этого оказалось довольно, чтобы их болезненная фантазия воспалилась. Меня обвинили в моральном разложении, осквернили, заляпали тошнотворной грязью чувство, которого не могли понять. Как по-твоему, Нил, эти прелаты — люди ли они вообще? Я в этом сомневаюсь, им ведь не знакома боль любви, а без нее душа человеческая мертва.
— Итак, — настаивал Нил, — сейчас Катцингер пытается надавить именно на тебя. Но почему? Ты это знаешь? Что он тебе сказал, чем ты так потрясен?
Опустив голову, Лиланд на одном дыхании выговорил:
— В день твоего приезда в Рим он меня вызвал к себе. И поручил докладывать ему обо всех наших разговорах, иначе он меня отдаст на растерзание прессе, я-то, может, и пережил бы, но Ансельм беззащитен, я знаю, его бы такое сломило. Раз я осмелился полюбить, он за это потребовал, чтобы я шпионил за тобой, Нил!
Когда первые мгновения цепенящей растерянности прошли, Нил встал и налил себе стакан бурбона. Теперь он понимал двусмысленное поведение своего друга, это молчание, в которое тот порой так внезапно впадал. Все разом встало на свои места: бумаги, похищенные из его кельи на берегу Луары, должно быть, очень быстро были доставлены в бюро Конгрегации. Его вызов в Рим под явно искусственным предлогом, их встреча с Лиландом — все было предусмотрено и было частью единого замысла. За ним шпионили? Да, это началось еще в аббатстве, на следующий день после гибели отца Андрея. А несчастный Лиланд стал пешкой на шахматной доске, где центральной фигурой был он сам, отец Нил.
Он напряженно размышлял, потом быстро принял решение:
— Ремберт, похоже, наши поиски, мои и отца Андрея, обеспокоили многих. С тех пор как я догадался о присутствии рядом с Иисусом в высокой зале еще одного человека — тринадцатого апостола — и о том, как впоследствии память о нем старательно уничтожалась, произошли такие вещи, которые я считал невозможными в XX веке. Для церкви я стал мерзким нечестивцем, поскольку в конце концов признал недопустимое, но очевидное: превращение Иисуса в Христа, в Бога было мошеннической подменой. Да я еще и увидел истинное лицо первого папы, чей обман по захвату власти лег в основание церкви. Мне не позволят продолжать поиски в этом направлении, теперь я знаю, что отец Андрей погиб именно потому, что ввязался в это дело. Я хочу расквитаться за его смерть, а отомстить за нее может только истина. Ты готов вместе со мной идти до конца?
Лиланд ответил глухо, но без колебаний:
— Ты хочешь отомстить за убитого друга, а я — за друга живого, обреченного на стыд и молчание в моем бывшем аббатстве. Вот уже много месяцев, как он мне больше не пишет. Я хочу отомстить за всю ту грязь, которую на нас вылили, за то невинное чувство, которое в нас убили. Да, Нил, я с тобой, наконец-то мы снова вместе!
Откинувшись в кресле, Нил осушил свой стакан и поморщился: «Я стал пить, как ковбой!» Напряжение вдруг разом отпустило, они снова могут открыто разговаривать. Надо действовать, только это поможет выбраться из западни, в которую они угодили.
— Я хочу отыскать это послание. Но у меня возникают вопросы насчет Льва Барионы, наша встреча была не случайной, ее спровоцировали. Но кто и зачем?
— Лев мой друг, я ему доверяю.
— Но он еврей и к тому же бывший агент Моссада. Как он рассказал, израильтяне знают о существовании письма и, возможно, даже о его содержании, раз уж Иггаэль Ядин его читал и говорил о нем перед смертью. Кто еще в курсе? Похоже, Ватикан не знает, что оно где-то здесь, в его стенах. Зачем Лев сообщил мне об этом? Человек его склада ничего не делает в простоте душевной.
— Не знаю. Но как ты разыщешь простой листок, возможно тщательно оберегаемый или, напротив, попросту забытый в каком-нибудь уголке?
Ватикан огромен — разного рода музеи, библиотеки, их филиалы, чердаки и подвалы, забитые самым невообразимым старьем, начиная с рукописей, кем-то забытых в стенном шкафу, и кончая копией спутника, подаренной Иоанну XXIII Никитой Хрущевым. Миллионы предметов, классифицированных зачастую весьма приблизительно. И у тебя нет ничего, способного навести на след, — даже библиотечного шифра.
Отец Нил встал и потянулся:
— Лев Бариона нам дал, возможно и сам о том не догадываясь, бесценную подсказку. Чтобы ее использовать, у меня есть единственный козырь — отец Бречинский. Этот человек закрыт со всех сторон. Но я должен найти способ достучаться до него, он один может мне помочь. Завтра мы, как всегда, пойдем работать в книгохранилище, и я начну действовать.
С тем отец Нил и ушел, а Моктар снял наушники и перемотал магнитофонные пленки. Одна была для Кальфо, другую он засунул в конверт, который нужно сразу отнести в египетское посольство. Завтра же утром его в дипломатическом чемодане доставят верховному наставнику университета Аль-Азхар.
Его лицо скривилось от омерзения. Американец не только сообщник Нила, он еще и педик! Они недостойны жить. Ни тот ни другой.
73