Выбрать главу

Так звали знаменитого немецкого химика. Так звали и отвергнутого жениха Миры Родерих, о котором говорил будапештский офицер.

В статье было напечатано следующее:

«Через три недели, 25 мая, в Шпремберге будет отмечаться годовщина памяти Отто Шторица. Весь город, как ожидают, хлынет в этот день на кладбище, где похоронен знаменитый ученый, местный уроженец.

Известно, что этот необыкновенный человек прославил свое отечество изумительными открытиями и изобретениями, продвинувшими далеко вперед современную физическую науку».

Автор статьи не преувеличивал. Отто Шториц был знаменитостью в научном мире. Гораздо больше заставили меня задуматься дальнейшие строки:

«Известно, что многие суеверные люди считали Отто Шторица при жизни кем-то даже вроде колдуна. Живи он на один или два века раньше, его бы, чего доброго, посадили в тюрьму, судили и сожгли на площади. И теперь, после смерти Шторица, суеверные люди продолжают считать его заклинателем и ведуном, обладавшим сверхчеловеческим могуществом. Их успокаивает только то, что он унес все свои тайны с собой в могилу. Нет никакой надежды на то, чтобы этих людей можно было когда-нибудь переубедить».

Я решил, что до всего этого мне нет никакого дела, лишь бы отказ доктора Родериха Шторицу — сыну был окончательным и бесповоротным. Все прочее — пустяки.

Статья заканчивалась так:

«Толпа на поминках будет, вероятно, большая, как и во все предыдущие годы, не говоря уж о настоящих друзьях покойного Отто Шторица, чтущих его память. Население Шпремберга отличается суеверием. Очень возможно, многие ждут какого-нибудь чуда и желали бы увидеть его собственными глазами. Упорно ходят слухи о каких-то предстоящих необыкновенных явлениях на кладбище. Если даже покойный ученый возьмет да и воскреснет во всей своей славе, это, пожалуй, никого не удивит; до того все уверены, что дело тут непросто. Некоторые говорят, что Отто Шториц и не думал умирать, а похороны его были фиктивные.

Разумеется, весь этот вздор не заслуживает даже опровержения, но ведь всякий знает, что суеверие никакой логики не признает и пройдут еще долгие годы, прежде чем восторжествует здравый смысл».

Статья навела меня на не совсем приятные размышления. Разумеется, Отто Шториц умер и погребен. Разумеется, его могила не откроется 25 мая и он не воскреснет, подобно Лазарю. О таком вздоре не стоит и думать. Но после умершего отца остался сын Вильгельм Шториц, отвергнутый жених Миры Родерих. Кто поручится, что он не наделает никаких неприятностей Марку?

— У меня ум за разум зашел, — сказал я себе, отбрасывая газету. — Вильгельм Шториц сватался. Получил отказ. После этого его никто не видел, по крайней мере Марк мне ничего о нем не пишет… Очевидно, дело считается конченым и ему не придают больше никакого значения.

Я попросил бумагу, перо и чернил и написал брату, что завтра выезжаю из Пешта и буду в Раче днем 11 мая, потому что мне оставалось проехать самое большее семьдесят пять миль. До сих пор путешествие проходило благополучно и без задержек и я надеялся, что так будет и дальше. Господину и госпоже Родерих я свидетельствовал свое почтение, а мадемуазель Мире просил Марка передать от меня сердечный привет.

На другой день в 8 часов утра «Доротея» отвалила от пристани и пошла по течению Дуная.

От Вены пассажиры почти на каждой остановке менялись. Кто высадился в Пресбурге, кто в Раабе, в Гране, в Будапеште. Вместо ушедших появлялись новые пассажиры. Из севших в Вене со мной осталось человек пять или тесть, в том числе англичане, ехавшие до Черного моря.

В числе пассажиров, севших в Пеште, был один, обративший на себя мое внимание странностью своих поступков.

Это был мужчина лет тридцати пяти, высокого роста, рыжеватый блондин, с жестким выражением лица и повелительным взглядом недобрых глаз. Общее впечатление, которое производил он, было далеко не симпатичное. Обращение его со всеми было гордое, презрительное. Несколько раз он разговаривал о чем-то со служащими на корабле, и я имел случай услышать его голос — неприятный, резкий и сухой.

Пассажир этот заметно сторонился всех остальных. Это меня, впрочем, нисколько не удивляло, потому что я и сам ни с кем не сближался. Разговаривал я иногда, и то по делу, только с капитаном «Доротеи».

Странный пассажир, по всей видимости, был настоящим прусским немцем. Не австрийским, а именно прусским, и уж венгерского в нем не было ровно ничего.

Наша посудина по выходе из Будапешта шла не быстрее течения, так что я имел возможность рассматривать все подробности открывавшихся пейзажей. Дойдя до острова Чепель, которым Дунай делится на два рукава, «Доротея» вошла в левый рукав. В этот момент и случилось первое приключение, врезавшееся в мою память. До сих пор путешествие шло совершенно гладко, даже, пожалуй, бесцветно.

Инцидент, о котором я упомянул, был сам по себе незначителен. Я даже сомневаюсь, можно ли назвать его приключением. Во всяком случае, дело было так.

Я стоял на кормовой стороне палубы возле своего чемодана, на крышке которого была пришпилена записка с моим именем, фамилией и адресом. Опираясь на перила, я довольно бессмысленно глядел на расстилавшуюся кругом пушту и, сознаюсь, ровно ни о чем в эту минуту не думал.

Вдруг я почувствовал, что кто-то смотрит мне в затылок.

Каждый, я полагаю, испытывал это неприятное ощущение, когда на него сзади кто-то смотрит, а между тем он не знает кто. Я быстро обернулся. Позади меня не было никого.

А между тем ощущение присутствия постороннего было такое ясное, такое отчетливое! Но факт был налицо: между мной и ближайшими пассажирами было не меньше десяти шагов.

Я побранил себя за глупое волнение и опять встал в прежнюю позу. Об этом случае я бы, может быть, и забыл, если бы другие события не обновили его впоследствии в моей памяти.

Во всяком случае, я в эту минуту сейчас же перестал о нем думать и снова принялся глядеть на необозримую пушту. Река по-прежнему был усеяна островами, поросшими ивняком.

За этот день, 7 мая, мы прошли двадцать миль. Погода была переменная, часто шел дождь. На ночь сделали остановку между Дуна-Пентеле и Дуна-Фольдраром. Следующий день был очень похож на предыдущий.

9 мая, при улучшившейся погоде, мы пошли дальше с расчетом к вечеру прибыть в Могач.

В 10 часов я направился в рубку. Как раз в этот момент из нее выходил этот странный немец. Мы столкнулись в дверях почти нос к носу, и меня удивил до крайности странный взгляд, брошенный на меня незнакомцем. Так близко сходились мы с ним первый раз, а между тем в его взгляде была какая-то особенная наглость и — уверяю вас, читатель, что мне вовсе не показалось — даже какая-то ненависть.

Что я ему сделал? За что он мог меня возненавидеть? Разве только за то, что я француз, а что я француз — он мог прочесть на крышке моего чемодана или на моем ручном саквояже, стоявшем в рубке на лавочке. Другого объяснения я не мог найти.

Ну что ж! Пусть он знает, как меня зовут. На здоровье. А я его именем и фамилией и не подумаю интересоваться. Господь с ним!

«Доротея» остановилась в Могаче, но так поздно вечером, что я не мог увидеть этого города. Помню только смутно две очень острые стрелки над каким-то массивным зданием, погруженным в темноту. Все-таки я вышел на берег и погулял около часа.

Утром 10 мая на габару село несколько новых пассажиров, и мы отправились дальше.

В этот день мы несколько раз встречались с пассажиром-немцем, и он всякий раз глядел на меня в высшей степени нахально. Я не охотник до ссор, но не люблю и нахальных взглядов. Если ему что-нибудь нужно, пусть скажет. Может быть, я его пойму? Если он не говорит по-французски, то я говорю по-немецки и смогу ему ответить.

Впрочем, прежде чем заговорить с немцем, я решился спросить о нем капитана — не знает ли он, кто такой этот пассажир.