— Ты с ним когда-нибудь встречался?
— Случалось. Один раз мы с Гараланом встретили его в музее, а он нас не видел. Гаралан мне его показал и сказал, что это Шториц.
— Он теперь в Раче?
— Не знаю. Его что-то уже недели две или три не видно.
— Хорошо бы ему совсем отсюда уехать.
— Бог с ним! Пусть живет где хочет, — сказал Марк. — Если у него и будет когда-нибудь своя фрау Шториц, то это, во всяком случае, будет не Мира Родерих…
— …потому что Мира Родерих скоро сделается мадам Марк Видаль, — досказал я.
Мы с Марком дошли до моста, соединяющего венгерский берег с сербским. Я нарочно затянул прогулку: мне показалось, что за нами в темноте кто-то идет и, по-видимому, старается подслушать наш разговор. Я решил это проверить.
Мы остановились на мосту, любуясь красавцем Дунаем, в котором в эту ясную, светлую ночь отражались, точно бесчисленные рыбы с блестящей чешуей, мириады ярких небесных светил. Я воспользовался остановкой, чтобы оглянуться на набережную, с которой мы только что сошли. По набережной шел человек среднего роста и, судя по походке, уже довольно пожилой.
Впрочем, я скоро от него отвлекся. Вопросы Марка сыпались на меня как град, я в свою очередь тоже много спрашивал его. Заговорили о Париже. Марк собирался поселиться там после свадьбы. Мире тоже хотелось поехать в Париж. Я сказал Марку, что выправил для него все нужные бумаги, о которых он меня просил, и привез их с собой, так что из-за паспортов не будет никакой задержки. Разговор все время возвращался к Мире, к этой светлой звезде первой величины. Марк все говорил мне о ней, а я все слушал. Ему так давно хотелось высказаться! Если бы у меня не оказалось благоразумия на двоих, наш разговор не кончился бы до следующего дня. Мы пошли обратно в гостиницу. Подходя к ней, я опять осмотрел набережную. Там не было никого. Тот, кто за нами следил, исчез, если только это был кто-нибудь, а не мое воображение.
В половине одиннадцатого мы с Марком разошлись по своим комнатам. Я лег и сейчас же начал засыпать.
Вдруг я вскочил. Что это? Сон? Кошмар? Наваждение? Слова, которые я услышал на «Доротее», снова раздались у меня в ушах среди моей полудремоты. Слова с угрозой Марку и Мире.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
На следующий день я нанес официальный визит Родерихам.
Дом доктора находился на углу набережной Батьяни и бульвара Текели, который идет через весь город кольцом под разными названиями. Дом был современной архитектуры, богато, но в строгом стиле отделан внутри и меблирован с большим вкусом.
Ворота с небольшой калиткой вели на внутренний мощеный двор, оканчивавшийся садом из каштанов, вязов, буков и акаций. Против ворот, по стенам которых вился дикий виноград и другие ползучие растения, находились клумбы. С главным жилым домом службы соединялись стеклянным коридором, примыкавшим к круглой башне в шестьдесят футов высотой. В башне находился холл с лестницей, а наверху бельведер. Стекла в коридоре были разноцветные.
Переднюю часть дома занимал большой стеклянный зал-галерея, в которую выходили многочисленные двери, задрапированные портьерами в старинном стиле. Эти двери вели в кабинет доктора Родериха, в гостиные и в столовую; комнаты выходили окнами на набережную Батьяни и бульвар Текели.
Расположение комнат первого и второго этажа было совершенно одинаковое. Над большой гостиной в столовой находились спальни супругов Родерих; над второй гостиной — комната капитана Гаралана; над кабинетом доктора — спальня Миры. Я по рассказам Марка уже был знаком с этим расположением комнат, до такой степени подробно описал он мне вчера вечером дом родителей своей невесты. Я знал, на каком месте любит сидеть Мира в столовой и в гостиной, знал ее любимую скамеечку в саду, под большим каштаном. Имел понятие о бельведере над холлом, откуда можно было любоваться видом на город и Дунай.
Мы явились к Родерихам на исходе первого часа и были встречены в зале-галерее. Посреди галереи находилась огромная жардиньерка резной меди, наполненная весенними цветами. В углах стояли тропические растения: пальмы, араукарии, драцены. По стенам галереи были развешаны картины венгерской и голландской школы.
На мольберте я увидел портрет мадемуазель Миры и пришел от него в восторг. Он был вполне достоин того имени, которое было под ним подписано.
Доктору Родериху было уже около пятидесяти лет, но он казался гораздо моложе. Он был высок ростом, держался прямо; в густых волосах слегка пробивалась седина; цвет лица его был свежий, здоровый: доктор Родерих никогда ничем не хворал. По манерам, по наружности, по всему внутреннему складу это был заядлый мадьяр — гордый, но добрый, вспыльчивый, но сердечный. Уже в том, как он мне пожал руку, я почувствовал хорошего человека.
Сорокапятилетняя мадам Родерих сохранила следы былой красоты: правильные черты, темно-голубые глаза, пышные волосы, едва начавшие седеть, красивый рот с отличными зубами и стройную фигуру.
Марк описывал мне ее очень верно. Это был тип счастливой жены и матери, украшенной всеми добродетелями и горячо любимой мужем и детьми. И сама она любила их горячей, преданной и в то же время разумной любовью.
Мадам Родерих отнеслась ко мне очень дружелюбно. Она сказала, что рада познакомиться с братом Марка Видаля и просит его считать ее дом своим.
Что сказать о Мире Родерих? Она подошла ко мне, сияя улыбкой и раскрывая свои объятия. Я сразу почувствовал, что в ее лице нашел себе добрую сестру. Мы без всяких церемоний братски обнялись и нежно расцеловались. Мне кажется, у Марка шевельнулась даже при этом ревность.
— А я-то, я! — вздохнул он. — Я еще и права на это не имею!
— Потому что мы с вами не брат с сестрой, — шутливо пояснила моя будущая невестка.
Мадемуазель Мира оказалась точно такой, какой мне ее описывал Марк и какой я видел ее на портрете — прелестной молодой девушкой с изящной белокурой головкой, веселой и милой, с умными темно-голубыми глазами, с ярким южным цветом лица и коралловыми губами, за которыми сверкали ослепительные белые зубки. Роста она была немного выше среднего, фигура у нее была стройная, походка — грациозная. Она нисколько не жеманилась, держала себя просто, но с замечательным достоинством.
Как и мать, мадемуазель Мира была в мадьярском костюме, очень живописном и очень ей шедшем.
Тут же находился и капитан Гаралан в красивом офицерском мундире. Лицом капитан был очень похож на сестру. Он дружески, по-родственному пожал мне руку. Больше мне знакомиться было не с кем. Вся семья была налицо.
Разговор перескакивал с одного предмета на другой. Я описывал плавание на «Доротее», рассказывал о своих занятиях во Франции. Меня спрашивали, долго ли я могу погостить, понравился ли мне Рач, не собираюсь ли я проехать по Дунаю до Железных Ворот и так далее.
— Как мы рады вас видеть, мсье Видаль, — говорила Мира, грациозно складывая свои прелестные ручки. — Если б вы только знали! Вы уж очень долго ехали. Мы начали даже беспокоиться, не случилось ли чего с вами. Успокоились только тогда, когда получили от вас письмо из Пешта.
— Это моя вина, мадемуазель Мира, — сказал я. — Можно было бы приехать гораздо раньше, если бы я из Вены выехал на почтовых. Но мне хотелось познакомиться с Дунаем. Быть в Венгрии и не проехать по Дунаю — я полагаю, это все равно что побывать в Риме и не повидать папу.
— Действительно, Дунай от Пресбурга до Белграда — наша венгерская река, — заметил доктор Родерих.
— И ради него мы вас, так уж и быть, прощаем, — согласилась мадам Родерих. — В конце концов, вы здесь, с нами, мсье Видаль, и нет больше никакой задержки для счастья наших молодых.
Мадам Родерих ласково поглядела при этом на Миру и Марка. А молодые люди, выражаясь вульгарно, пожирали друг друга глазами. Меня глубоко трогало это простое, бесхитростное семейное счастье.