Когда мы уселись, Виссарион Северинович задумчиво проговорил:
— Да, Пельмень… Он, казалось, мог в муху превратиться, если ему надо было куда-нибудь проникнуть. А тогда он сел, смеяться будете, за кошелёк с тремя копейками. Впрочем, как уверял, он с этим кошельком специально подставился, чтобы за мелкую кражу сесть, на небольшой срок, и выпасть из поля зрения милиции, пока она расследует дела о крупных кражах, которые тоже он провернул… Не знаю, правда или нет. Он, вроде, и потом так поступал, когда чувствовал, что вокруг него слишком густо становится. А я… Даром, что я тогда молод был, а умел преподносить истории. Как-то, благодаря мне, гвозди в клумбу вбивали…
— Как это? — спросили мы.
— Ну, дело было так. Там, где начальство лагеря жило, в вольном посёлке, посреди посёлка площадь небольшая была, с клумбой, а посреди клумбы — памятник стоял. Не Ленину, Сталину ещё. И вот как-то выступает перед нашим строем начальник лагеря и говорит: «Значит, так, такие-рассякие, в клумбе под памятником кроты завелись, диверсию затевают. Всю клумбу изрыли, и памятник подрыть могут. Знает ли кто какое средство, чтобы от этих сволочей избавиться?» Тут я выступаю вперёд и говорю, скромненько так, глазки опустив… — Виссарион Северинович ещё больше разлохматил свою и без того встрёпанную седую шевелюру и рассмеялся. — «Я, конечно, не знаю, — говорю, — но у нас в деревне с кротами так справлялись. Там на огороде, где они заведутся, гвоздей в землю натыкают — ну, вроде, забьют как. Кроты вверх лезут, мордами на гвозди натыкаются — и уходят. Может, и здесь сработает, кто знает…» «Вот как? — говорит начальник. — Значит, ты и бери молоток и гвозди и пошли со мной, будешь в клумбу гвозди забивать». Ну, я три дня в клумбу гвозди забивал, от лагерных работ отдохнул. Да и харчи получал не общие, а какие вольнонаёмным работникам были положены. Ржал потом втихую весь лагерь, надолго эти гвозди запомнили! Но, вы знаете, как ни странно, помогло. Ушли кроты. А то ведь, если б из-за кротов памятник и впрямь рухнул, начальнику точно секир башка сделали бы. Не сносить бы ему головы!..
Выждав, пока мы отсмеемся, он продолжил.
— А с Пельменем так было. Зашёл у нас как-то трёп о хорошей жратве — ну, как бывает, когда на одной баланде сидишь и оттого на словах себе пир устраиваешь, вроде бы. Человек десять нас было, и каждый вспоминал, какие вкусности он когда-то ел. Долго ли, коротко ли, разговор на сыр в тот раз свернул. Кто-то голландский тёплым словом поминает, кто-то копчёный нахваливает, а я выждал, пока все отговорятся до того, что слюни пускать начнут, и говорю: «Нет, ребята, как хотите, а вкуснее монастырского сыра я ничего не ел». Они все и пристали ко мне, естественно: что это за монастырский сыр такой?» Я и рассказываю: а такой, говорю, сыр, который не портится, хоть сто лет пролежи, а, наоборот, только лучше становится. Разумеется, лежать он должен не просто так, а в особых условиях. Вот я, говорю, года три назад, когда совсем пацаном был, как-то лазил с другими пацанами по закрытому монастырю… это там, говорю, вниз по каналу от наших шлюзов — лагерных, в смысле, шлюзов — и на другой стороне озера, в которое этот канал впадает. Внутрь монастыря не проникнешь, там теперь все имущество считается музейными коллекциями, а по двору и по стенам чего ж не погонять. И вот я под монастырской стеной пробирался, и вдруг как ухну куда-то — думал, костей не соберу. Но ничего, мягко приземлился, не очень глубоко оказалось. Огляделся — и понял, что я в тайный ход попал, через который во время осады воду из озера брали да, наверно, гонцов за подмогой посылали. Верхний лаз в этот люк был дощатым щитом прикрыт да присыпан землёй, так доски за много лет сгнили, вот подо мной и разлетелись — я ж бежал, топая со всей мальчишьей дури. Ну, интересно мне, естественно, стало, и я пошёл по этому ходу, посмотреть, что там дальше. Свет сквозь люк довольно далеко проникал, все слабее и слабее, но мне как-то достаточно было. И знаете, на что я наткнулся, говорю? На склад сыра! Я сначала и не понял, что это сыр, решил — камни, осклизлые от мокроты. Потом наклонился, потрогал один «камень» — упругий, тля! Я вытащил его из мокрого холодного песка — не песка даже, а такой смеси песка с перегнившим илом — разломил… Батюшки, сыр, да как вкусно пахнет! Время, сами понимаете, было голодное до жути, и я сам не заметил, как эту голову сыра целиком умял и за вторую принялся. Всего я съел три головы, а они были во — не обхватишь! А потом соображать стал. Монастырь в двадцать пятом году закрыли, и монахов разогнали — то есть, позже двадцать пятого года они сыр заложить никак не могли. А скорей, раньше. Монахи, они запасливые, и все выдержанное любят. Так это ж получается, что, в любом случае, сыр больше двадцати лет лежит, а то и все тридцать, и хоть бы хны ему! Только стал совсем настоящим, ароматным таким, спелым, нежным, умереть за такой сыр можно. Я даже не знаю, как вкус этого сыра описать, чтобы вы представили. Может, знаете, вкус дыни, и ещё чуть-чуть таким дымком веет, который бывает, когда ветчину коптят, а может, говорю, что-то вроде мёда с яблоками, не могу, говорю, описать. И, каюсь, я от всех своих товарищей свою находку скрыл. До того вкусный был сыр, что ни с кем делиться не хотелось. Месяца два мен понадобилось, чтобы уесть весь запас сыра в одиночку. И вот этот вкус я век не забуду!.. И вот так, значит, я закончил свой рассказ. Ну, все повздыхали, постонали, да и поплелись баланду хлебать. А вот Пельмень, тот прилип ко мне как банный лист. Очень, говорит, история интересная!.. Слушай, говорит, раз там сыра больше нет, то, может, покажешь мне этот тайный ход, когда мы на волю выйдем? И так просил, так упрашивал, что пришлось ему пообещать: да, покажу. Он расцвёл от этого обещания прямо как майская роза. На моё счастье, когда мы на волю вышли , монастырь уже то ли взорвали, то ли собирались взрывать, но уже в оцепление взяли, я и отговорился тем, что теперь, мол, к этому тайному ходу не подступишься. А иначе где бы я взял Пельменю этот тайный ход, о котором он так размечтался? Я ж горбатого лепил, чтоб товарищей повеселить. Да в лагерях многие горбатого лепят, без этого там совсем тошно было бы.
Мы слушали, разинув рты, периодически хихикая и обмениваясь понимающими взглядами. Вот это да! Вся история началась с очередной байки Виссариона Севериновича!
— А он сам не пробовал искать этот ход? — спросил я.
— Может, и пробовал, — ответил смотритель. — Я-то, после всех тех событий, вновь его встретил лет через двадцать, году этак в… да, во второй половине семидесятых, не раньше. Крепкий ещё был мужичок. Поболтали минут пять и разошлись. Типа «как дела? — как дела?» А что скажешь, после стольких-то лет? Я, мол, на маяке промышляю — а я, мол, так и кочую между рестораном и тюрьмой… И потом… Да, он ведь разика два ко мне чаю попить заглядывал, году в восемьдесят пятом и, затем, то ли в девяносто втором, то ли в девяносто третьем, о воровских своих подвигах рассказывал. Да я и без того был о них наслышан, ведь слухом земля полнится.
— А вы знали, что Гришка был его учеником? — спросил Ванька.
— Вот уж… Если и знал, то забыл, из головы выкинул. Хотя, вроде, говорил мне кто-то. А может, нет, не упомню уже.
Мне вдруг пришла в голову новая мысль.
— Скажите, а когда он у вас чаи распивал, вы ему маяк показывали?
— Разумеется, показывал, — сказал Виссарион Северинович. — Всем интересно поглядеть, как маяк работает, даже знаменитому вору.
— А спрятать он на маяке ничего не мог, незаметно от вас? — бухнул мой братец.
Виссарион Северинович расхохотался.
— Так вот куда вы клоните! Сами надумали или Гришка какой намёк обронил?
— Сами надумали, — сказал я. — Ведь этот, которого мы поймали, он сразу после смерти Пельменя из лагеря бежал, и к Гришке собирался наведаться, после того, как маяк навестит. Вот мы и сложили все вместе…